Светлой памяти

НА ПАРАЛЛЕЛЬНЫХ ПУТЯХ

 

В. В. Юровская

 

Глава 1. Детство радостное и горькое.

 

 

Светлой памяти

моих родителей

посвящаю

 

Девочка с куклой входит в сад…

В саду не страшно, яблоки висят…

 

Откуда эти строки? Кто их автор? Не знаю. Но они часто приходят мне на память, и каждый раз вызывают одну и ту же ассоциацию: сад, залитый прозрачным солнечным светом, тёмно-зелёные раскидистые яблони, ветки, нагруженные такими обильными и тяжёлыми плодами, что держатся на подпорках, как на костылях. И я – с воображаемой куклой в руках. Да, да, только с воображаемой, так как настоящей куклы, такой, как у соседской девочки Маруси, я не видела даже во сне.

 

Настоящей не было, а самодельных, тряпичных я не признавала, такая кукла казалась мне неживой. То ли дело Марусина, в шёлковом голубом платье, белых чулочках и настоящих туфельках c блестящими пряжками, с белокурыми волосами и роскошным бантом под цвет её голубых глаз, таких добрых и весёлых.

- Дай мне хоть минутку подержать Зойку, - просила я Марусю. Даже имя куклы казалось мне волшебно-прекрасным, похожим на солнечный зайчик.

- А что ты дашь мне? – рассудительно спрашивала Маруся.

 

Что я могла предложить? У меня ничего не было такого, что могло бы хоть отдаленно сравниться с чудо-куклой. Я растерянно молчала. А Маруся, выждав деликатно минуту-другую, уходила, унося свою куклу. Тогда я бежала в дом и начинала реветь "в голос". Мать утешала меня:

- Было бы из-за чего плакать, глупенькая. Успокойся, кукла – это вещь (у мамы получалось "вэш"), а веш – это – пфу! Разве можно плакать из-за пфу!

 

Наша мама сама не любила привязанности к вещам и нам, детям, внушала, что вещи не стоят наших переживаний. Спасибо ей за эти мудрые, не осознанные ею взгляды на мещанство. Как пригодились они мне в будущем, когда я стала взрослой и вела активное наступление на все проявления собственничества в больших и малых делах.

 

Чтобы отвлечь меня, мама поручала какое-либо дело. Чаще всего нянчить младшую сестренку Сонечку. Она лежала обычно тихо в доме или в саду и, если не спала, внимательно разглядывала свои пальчики. Чем они интересовали её – было для меня загадкой.

 

Как хотелось мне вообразить и поверить в то, что Сонечка – моя кукла, и что она даже лучше Марусиной. Но что-то мешало мне думать так. Я не могла делать с Сонечкой всё, что хотела бы: не могла купать, как купала Маруся свою Зойку в чудесной белой ванночке. Сонечку купал сам отец, не доверяя этого никому – даже маме, мама только помогала ему. А мы, старшие, столпившись вокруг, любовались этим зрелищем. Я не могла кормить Сонечку теми блюдами из травы и цветов, которые "готовила" Маруся на крошечной плите для своей Зойки. Нашу Сонечку мать кормила грудным молоком. А когда я однажды, уверенная, что дома я одна, и никто меня не видит, сбросила платье и наклонилась к Сонечке, чтобы так же, как мама, покормить её, внезапно вошедшая мама вскрикнула и, схватив Сонечку на руки, стремительно выбежала из комнаты, точно хотела спасти её от какой-то беды.

 

Хорошо помню разговор матери с отцом по этому поводу. Моя кровать граничила через стенку с кроватью родителей, и я часто невольно слышала родительские разговоры.

 

Отец не пришел в ужас от рассказа мамы. "Чем ты возмущаешься, что тут особенного?" – спрашивал отец. "Господи! – возражала мама, - Сама ребенок и такие замашки!"

- О каких замашках ты говоришь? У нее просто богатая фантазия, и она, наверное, вообразила, что это её ребёнок. Ругать тут не за что. При случае я поговорю с нею. Успокойся сама и не упрекай её.

 

Сердце моё замирало от нежности к отцу. Как он всегда понимал нас – детей.

 

Теперь, когда прошло много лет, и я узнала радости и муки материнства, понимаю, что мама была у нас буквально святая, а нам частенько доставалось от неё, потому что жилось ей очень трудно. Большая семья, семеро детей, мал-мала меньше, больной муж. Забот и обязанностей было у нее гораздо больше, чем нормальных человеческих сил. Что ж удивительного, если она иногда и срывалась и даже шлепала нас.

 

Теперь я казню себя за жестокий детский эгоизм. Но в те далекие годы я ничего не понимала. Отец никогда детей не бил, даже не повышал на нас голоса. Он вообще не признавал физических наказаний. Он наказывал нас, если можно так выразиться, нравственно, и добивался нашего полного послушания.

 

Да, я любила отца больше матери. Сейчас я краснею за эту несправедливость.

 

В 1905 году мне шел пятый год. Конечно, я не знала, каким знаменательным был этот год для России. Но на всю жизнь сохранилась в моей памяти одна ночь этого года.

 

Но сначала надо сказать несколько слов о нашем маленьком городке в центре Полтавской губернии на Украине. Это был типичный уездный городок, где кроме одной табачной фабрики, небольшого гвоздильного и сахарного заводов не было других промышленных предприятий. Население составляли в основном ремесленники да купцы. Интеллигенции было очень мало. Городок утопал в зелени фруктовых садов, был большой городской парк с летним театром и эстрадой, по воскресеньям играл духовой оркестр. Ещё в городе был чудесный сквер с пушистыми белыми акациями и цветущими каштанами. По одну сторону сквера расположена была женская, а по другую сторону мужская гимназии. Непосредственно к скверу примыкала духовная семинария. Семинаристам не разрешалось даже близко подходить к гимназисткам, но семинаристы частенько нарушали строгие требования. Тайны этих безобидных грехов хранили старые каштаны со своими цветами-свечами.

 

Самым крупным многоэтажным зданием города была тюрьма. Мы – дети – боялись этого мрачного дома, особенно его чёрных железных решёток на окнах, и никогда близко к нему не подходили.

 

Достопримечательностью города была река Сула, приток Днепра, прекрасная река, ясная, говорливая, глубокая. А в трех верстах от города был мужской монастырь, утопавший в лесах и садах с богатейшими угодьями, были там и хлебные поля, и фермы, и пасеки, и своя мельница, да чего там только не было! Впоследствии, во время Гражданской войны, монастырь этот стал оплотом белогвардейщины, был штабом кулацких восстаний, там именно расположилась со своим бандитским отрядом знаменитая на Украине сподвижница батьки Махно атаманша Маруська.

 

Так вот, в 1905 году, когда революционная волна докатилась и до нашего захолустья, на всех городских предприятиях вспыхнула забастовка. Рабочие отстранили хозяев, организовали стачечные комитеты, взяли административное управление в свои руки. Но забастовка была жестоко подавлена, вожаки арестованы, были жертвы столкновений с полицией и жандармами.

 

А так как по "логике" царского правительства виновниками и вдохновителями революционных событий могли быть только евреи и студенты, а, главное, стремясь запугать народ, отвлечь его от революционных настроений и дать выход темным силам, из тюрьмы выпустили уголовников, и в нашем городе, как и в других городах, началась подготовка еврейского погрома.

 

Предстояла тяжелая ночь. Городской голова Иннокентий Петрович Взятков, у кого мы снимали в наём флигель, был человеком передовых либеральных идей. К антисемитизму он относился резко отрицательно, считал его самым позорным явлением русской действительности. Он решил воспрепятствовать разгулу реакции и не допустить погрома.

 

И эта добрая весть облетела весь город. Но тревога была сильнее надежды, и люди стали лихорадочно готовиться к тяжелым испытаниям. Многие русские семьи спрятали у себя детей и стариков, а у некоторых нашли приют целые еврейские семьи.

 

Добряк Иннокентий Петрович предложил отцу спрятать всех нас в его доме. Это была безусловная гарантия безопасности, тем более необходимая, что мама ждала с часу на час родов.

 

Но мой идеалист-отец не принял предложения Иннокентия Петровича. Он не хотел подвергать риску дом хорошего человека и согласился только спрятать всех нас не в нашем, а в хозяйском погребе.

 

И вот мы отправились в этот спасительный погреб. Все шли молча, подавленные, одна я ревела. В погребе водились мыши, а я их панически боялась. Перед спуском в погреб потерявший терпение отец сказал мне:

- Если ты в такое страшное время можешь думать о мышах, иди к Иннокентию Петровичу и оставайся там до утра.

 

Но я никуда не ушла. И вот мы в погребе, где холодно, темно и сыро. Отец расстелил на земле одеяло и подложил подушку под голову матери. Мы сбились тут же, дрожа от страха. Вскоре с улицы стали доноситься истеричные крики о помощи тех несчастных, кто не успел надежно спрятаться.

- Не удалось старику спасти город, - горевал отец.

 

И тут случилось самое страшное для нас – у мамы начались роды. Она застонала.

- Родненькая, миленькая, потерпи, - шептал отец, положив голову матери к себе на колени.

Стремясь сдержать стоны, мама кусала себе руки.

- Кусай мои, моя бедная голубка, - молил отец, подставляя свои руки.

Мама то корчилась от боли, то затихала. Нам становилось все страшнее. Я даже забыла о мышах. Потом отец угнал нас в другой угол погреба. Помню первый крик малыша, еще одного моего братишки.

 

Рано утром постучал в погреб Иннокентий Петрович.

- Выходите, пленники, теперь тихо. Темные дела в темноте творятся. Сукиных сынов кого в кутузку увели, кто сам сбежал. Но бед натворили они немало.

Узнав о нашем прибавлении семейства, бедный старик совсем расстроился.

- Ну что ты скажешь! Я же звал вас к себе…

- Много ли убитых? – спросил отец.

- Уж не без того. Розенштернов убили всех – и мать, и отца, и деда и бабку. Одни дети остались, их Петровы загодя спрятали. Сидят у нас на кухне, трясутся, ревут. Вот беда! Никого у них нет, хоть по миру с сумой.

 

Отец растерянно посмотрел на мать. Она кормила малыша, четвертого ребенка в семье. Догадка о намерениях отца очень ее, бедную, испугала. Помню, как побледнело ее и без того бескровное после родов лицо.

- Я умоляю тебя, опомнись, умоляю!

- Я ничего такого не думаю. Ты не волнуйся, голубка моя. Я всё понимаю…

Но голос его звучал виновато, и мама пришла в еще большее волнение. О, она хорошо знала нашего отца, чья доброта и отзывчивость были прямо противоположны нашей материальной обеспеченности.

- Я сейчас, моя голуба, приготовлю тебе и малышу постельку и приду за вами. Дети, не шумите, не волнуйте маму, я мигом вернусь.

А когда мы перебазировались в дом, там уже сидели зареванные дети Розенштернов, мальчик Зяма и девочка Катя. Они были моими и Левушкиными ровесниками и мы, глупые, бурно обрадовались новым товарищам. Хорошо запомнила разговор моих родителей в ту ночь…

 

- Ты всех жалеешь кроме меня, - говорила мама. Как я справлюсь с такой семьёй, думал ли ты об этом?

- Конечно, думал. Но ведь не навечно же я приютил их. Пускай поживут недельку-другую, успокоятся. Детское горе быстро проходит. Ты добрый человек, неужели тебе не жаль их?

- Жаль и очень жаль. Но нам нельзя терять голову.

 

"Как бы мама не сказала, что отец вечно болеет, мало зарабатывает", - со щемящей болью и недетским страхом думала я. Почему боялась этого, сама теперь не пойму. Я ведь знала, что мама никогда не упрекала отца ни в его болезни, ни в его малых заработках. И на сей раз она ни словом не обмолвилась о том, что так мучило её, но могло ранить самолюбие отца.

 

- А куда ты денешь их через недельку-другую? Выгонишь на улицу? Зачем ты увел их от Взяткова? Он городской голова, пускай бы он и думал, куда девать детей. Он мог отвести их в приют (такое заведение было в нашем городе).

- Еврейских детей в приют? Кто бы принял их туда, и как им жилось бы там? Найдутся добрые бездетные люди и приютят их. Я обойду весь город и пристрою их. Ты, главное, не волнуйся, тебе надо кормить малыша, и молоко твое должно быть добрым и спокойным.

 

Но пристроить сирот отцу не удалось, и они остались жить у нас. Отца звали папой, мать мамой. Мы быстро привыкли к мысли, что он и нам как брат и сестра. Первое время дети чувствовали себя стесненно, неловко, старались поменьше есть, плохо спали, вскрикивали во сне, часто плакали и все время держались вместе, не расставаясь ни на минуту. Родители внушали мне и Левушке (Сонечка была еще мала), как много зависит от нас, чтобы дети скорей успокоились и почувствовали себя как дома. Этого нетрудно было от нас добиться, потому что в нашем доме царила обстановка добра, любви, чуткости и отзывчивости. Я понимала уже чего требуют от нас родители, а Лёвушка в ту пору был как бы моей тенью и ни в чем старался от меня не отставать.

 

Когда мы подросли, все изменилось, я стала Лёвушкиной тенью и из кожи вон лезла, чтобы во всем ему подражать. К сожалению, мне давалось это с трудом, вернее совсем не удавалось.

 

Через два года у нас родилась еще одна девочка Ирочка, и в нашей семье стало семеро детей. Мама очень не хотела этого ребёнка, но отец никаких возражений не принимал и никаких мыслей об избавлении от беременности не допускал. "Так можно было убить Пушкина и Бетховена",- говорил он. И как бы в отместку за такое нежелание именно эта дочь, когда подросла, больше всего горя причинила родителям. "Я думаю, что ты теперь видишь, что ни Пушкина и ни Бетховена мир не потерял бы, если бы ты послушал меня", - говорила мать, и отец опускал голову в горестном молчании.

 

Здесь я должна сделать еще одно отступление и рассказать подробнее об отце.

 

Он вырос в заброшенной украинской деревеньке в очень бедной и большой семье. У него было восемнадцать братьев и сестёр. Отец рассказывал, что в семье, где были двойняшки и тройняшки, дети росли как трава, без всякого воспитания и ухода и что мать, созывая детей в дом к ночи, путала их имена, забывая, кого назвала и кого пропустила. Ни о каком образовании не было и речи. От детских болезней лечили безграмотные бабки. И все же все дети выросли, вышли в люди, кто стал кузнецом, кто портным, кто приказчиком, кто слесарем, кто пекарем. Потом они расселились по украинским городам и селам. А в гитлеровское нашествие все, дожившие до Великой Отечественной войны, погибли вместе с семьями от рук фашистских палачей, кто в Бабьем Яре, а кто в другом яре, мало ли их было!

 

В этой семье отец был несомненным самородком. Не учась никакому ремеслу, он умел делать всё – и шить, и слесарить, и плотничать, и строить, и изобретать, и рисовать и играть на любом инструменте (больше всего он любил скрипку).

 

Он был талантливый педагог по призванию. Детей он любил самозабвенно, и своих и чужих. Сам выбрал он себе профессию учителя и организовал в городе дневную школу для подготовки детей в гимназию, и вечернюю школу для обучения юношей и девушек профессии счетных работников – бухгалтеров и счетоводов.

 

Не зная в своей жизни ни одного преподавателя, отец-самоучка стал одним из образованнейших и культурнейших людей города, где все знали и уважали его. В заявлении для поступления в гимназию достаточно было указать, что подготовка проходила в школе отца. Лучшей рекомендации не было. Ученики его обычно получали на экзаменах самые высокие оценки. Школа была смешанная для мальчиков и девочек и интернациональная. Никакого различия между детьми русскими, украинцами, татарами, евреями не было. Но преподавание шло только на русском языке, соответственно языку, принятому в гимназии.

 

Школа была платной. Но цены на обучение были небольшими, общедоступными. Однако не все родители вносили деньги аккуратно, многие "забывали" приносить или присылать деньги, а отец и вовсе не вел учета платы за учение.

 

Бедная, бедная мама! Она была не менее доброй, но от неё зависело благополучие огромной семьи, а денег у отца почти никогда не было.

- Потерпи, голубка, они пришлют, - обычно говорил отец.

- Тебе никогда не пришлют, тебя все знают. Надо напоминать, требовать, если у людей нет совести.

- Если бы ты знала, как трудно требовать деньги за знания, ты никогда не толкала бы меня на это, - беспомощно оправдывался отец.

 

Теперь я понимаю. Это не было ни бесхарактерностью отца, ни его кажущимся равнодушием к материальным заботам семьи. Он просто родился раньше своего времени. Это был человек будущего общества, поэтому ему так трудно было жить в начале нашего века, когда обман, эгоизм, стяжательство были более понятными явлениями, чем бескорыстие, предельная честность, беззаветное служение лучшим идеалам человечества.

 

Конечно, идеализм отца доставлял маме много огорчений. И все же она гордилась им, а её уважение и любовь к отцу не знали границ. И дети чувствовали это.

 

Отец требовал от нас правдивости всегда и во всем. Мы и не пытались обманывать отца, мы убеждены были, что он знает все на свете, и что бы мы ни говорили, он всё равно узнает правду. Помогало нашей правдивости еще и то, что отец понимал нас, всегда учитывал особенности нашего возраста и характера, и обычно прощал то, что формально было правонарушением, а по существу было в возрастной норме.

 

Самым живым, изобретательным и способным среди нас был мой младший брат Лёвушка. Он же был и самым озорным.

 

Каждый вечер перед сном дети должны были желать родителям спокойной ночи и подводить, как сказали бы сейчас, нравственные итоги дня. Наряду с признанием в шалостях, мы обязаны были сообщить, какое доброе дело нам удалось совершить за день.

 

Шалостей больше всего накапливалось у Лёвушки, добрых дел у Сонечки и Кати. Бывали случаи, когда на нас поступали жалобы от мамы, или соседей, даже от учеников нашей школы. Но от нас ожидалось собственное признание и оценка своим поступкам.

 

Например, однажды мама пожаловалась отцу на то, что я не послушалась её и отказалась нести курицу к резнику на убой. По религиозной традиции, в каждой, даже самой бедной семье, где в течение недели ели только селедку и картошку с луком, на субботу готовился бульон из курицы. Резать эту курицу мог только резник (духовное лицо). Отец не был религиозным, а мама свято верила в бога и строго следила за соблюдением религиозных законов. Отец, щадя и уважая её религиозные чувства, не перечил ей.

 

А вот на очередной вечерней "исповеди" я сказала:

- А я сегодня совершила заодно и злое и доброе дело. Мама посылала меня к резнику, а я не пошла. Это плохо, маму надо слушать. Но курицу не зарезали, она бегает по двору и радуется жизни. Это хорошо. Разве не так?

Отца, видимо, смутила моя логика. Он спросил маму:

- Ты никого больше не посылала к резнику?

- Нет.

- Ну, что же, - сказал отец, - завтра обеда у нас не будет, несмотря на субботу. Скажем все спасибо доброму сердцу Веры и останемся голодными. Не может же мама варить живую курицу.

 

Мама шумно вздохнула. У меня отнялся язык от горя и испуга. Мы давно уже научились отличать отцовские шутки от его подлинных намерений. Казалось бы, приняв такое строгое решение, отец должен был самым беспощадным образом отчитать меня. Каково же было моё изумление, когда он совершенно спокойно попросил меня объяснить, почему я не пошла к резнику.

- Я не могу видеть, как дядя режет курочкину шейку, а потом она бьётся на гвоздике и умирает. Мне приходится снимать её с гвоздика, а у неё на перышках кровь. Я не могу этого видеть, - ответила я дрожащим от слез голосом.

- Ты объяснила это маме?

- Да, но мама сказала, что ей больше некого послать. Лёвушка может заиграться и забыть про курицу.

Лёвушка обиделся: "Что, я такой уж дурак?" Отец спросил брата:

- Лёвушка, ты мог бы ходить к резнику?

- А почему нет?

- А тебе разве не жалко курицу?

- Жалко. А зачем смотреть, как её режут? И зачем смотреть, как она бьётся на гвоздике? И зачем рассматривать её кровь на пёрышках?

 

О, как далеко мне было до Лёвушкиного ума и выдержки!

Папа сказал маме:

- Не надо больше посылать Веру к резнику. Лёвушка будет ходить.

-Значит, ты прощаешь меня? И мама прощает? - обрадовалась я.

Но отец не отменил своего решения. На другой день у нас не было обеда. Я презирала себя, канючила о прощении, но ничего изменить не могла. Я попыталась было в этот злополучный день и не ужинать, но отец быстро справился с моей "демонстрацией протеста".

 

Вспоминаю и другой случай. Отец у нас был очень больным человеком. Он страдал болезнью, которую наш городской доктор мудрено называл эмфиземой легких. Частые изнурительные приступы удушливого кашля изводили отца. Каждый раз я боялась, как бы этот безжалостный надрывный кашель не задушил его. Иногда папа замечал, с каким страхом и страданием я смотрела на него во время приступа. Обыкновенно он успокаивающе махал рукой: "Ничего, мол, дочка, сейчас пройдет, не пугайся". Но я пугалась еще больше. Часто фантазия рисовала мне такую картину: ко мне является добрый волшебник и протягивает мне куклу, ещё красивее и наряднее Марусиной Зойки. А я говорю волшебнику: "Не надо мне кукол. Лучше сделайте так, чтобы папа никогда не кашлял и стал совсем здоровым". На что волшебник отвечал: "Вот этого сделать не могу",- и исчезал вместе с куклой.

 

Чтобы облегчить кашель отца, особенно мучительный по ночам, мама варила какую-то питательную смесь, в которую входило какао, что придавало смеси вкус и запах шоколада. Ложечка этой смеси, которую мы так и звали "шоколадом", добавлялась в теплое молоко и помогала отцу легче переносить приступы кашля.

 

Хранился горшочек с "шоколадом" в погребе. По вечерам, перед сном, дети по очереди приносили горшочек в дом, а по утрам снова заносили его в погреб. Однажды Лёвушка принес "шоколад" вечером и унес его утром. На другой день была моя очередь. Я принесла горшочек, мама раскрыла его и обнаружила в "шоколаде" чайную ложечку. Подозрение, естественно, пало на меня. Но мама ничего не сказала мне, а рассказала об этом отцу.

 

Перед сном мы собрались на свою очередную "исповедь". У Сонечки и Кати особых происшествий не было, Лёвушка покаялся в том, что залил чернилами библиотечную книгу сказок братьев Гримм, а доброе дело он сделал очень важное – смастерил такие качели – удобные, устойчивые и надежные, что в них без всякого риска смогут кататься наши малыши.

 

- И все? - спросил отец. – Больше тебе нечего сказать?

- Всё, - твердо заявил мой брат, хотя его умное, красивое лицо залилось краской: говорить неправду нашему отцу было очень нелегко.

Отец вздохнул. Очевидно, Лёвушка стал соображать, что отец не зря задал ему этот вопрос. Поэтому он поспешил добавить:

- А я ещё не все сказал. Вы знаете, что Вере тетя Оля подарила зонтик, а дождя как нарочно всё нет и нет. И вот я решил помочь Вере: она сегодня гуляла по саду, а я шел сзади и поливал её зонтик из лейки. Правда, Вера?

- Да, да! Это было очень хорошо.

В другое время Лёвушкины добрые дела, возможно, и произвели бы на отца хорошее впечатление, но тут он даже не улыбнулся.

 

И вот наступила моя очередь. За мной был грех, и я мужественно покаялась в нём. Убирая утром классную комнату, я нашла на полу завернутую в бумажку ириску, не удержалась и съела её. Но было за мною и доброе дело. Я нашла в городском сквере крошечного, еще слепого котенка. Он в сарае. Если мне разрешат, я хотела бы оставить его. Он такой пушистый и хорошенький.

 

Незначительная, казалось бы, история с ириской очень не понравилась отцу.

- Правильно ли я понял тебя, - спросил отец. - Ты съела чужую ириску? А я всегда так гордился тем, что в нашей школе никогда ничего не пропадает.

Сердобольный Лёвушка сказал:

- Она нечаянно.

Отец рассердился.

- Шутки тут неуместны. Так как же это случилось?

Что я могла сказать? Я молчала.

Отец вынес такой приговор:

- Вот тебе копейка. Завтра пораньше, до начала занятий, купишь ириску, всему классу расскажешь, как ты соблазнилась чужой ириской, а у того, кому она принадлежала, попросишь прощения и отдашь ириску, а затем извинишься перед всем классом.

 

Это решение отца показалось мне не таким уж сложным. Но когда я утром перед началом уроков вышла к доске, повернулась лицом к детям и начала каяться, я поняла, каким суровым был приговор отца. Я видела и недоуменные, и насмешливые, и осуждающие глаза ребят. Ириска принадлежала Катюше, девочке из зажиточной семьи. Я часто помогала ей готовить уроки, и ей совсем не хотелось брать эту ириску. И только после того, как отец сказал:

- Мы не начнем занятий, пока ты не возьмешь то, что тебе принадлежало, и пока Вера не извинится перед тобой и перед всем классом, на который она бросила дурную тень. В нашей школе ничего не должно пропадать.

 

Катюша взяла злосчастную ириску, я извинилась перед нею и перед всеми другими ребятам, и занятия начались.

 

Современным детям не понять, что дети моего поколения и равной с моими родителями материальной обеспеченности не знали никаких дорогих лакомств.

 

В нашем городе была прекрасная кондитерская, принадлежавшая фирме знаменитого французского кондитера Жоржа Бормана. Магазины этой фирмы разбросаны были по большим и малым городам России. Чего там только не было! Пьяняще-вкусный запах разносился по всей Дворянской улице, где помещалась эта кондитерская. На витрине высились многоэтажные дома из шоколада, реки с мостами из печенья, дворцы из конфетных коробок, пирожные одно другого воздушнее и соблазнительнее.

 

Но мы ни разу не переступали порога этого магазина. Мы просто уверены были, что такой магазин существует для богачей, а нам там делать нечего.

 

Перед Пасхой мы бегали смотреть эту особенно нарядную витрину. Там стояли сахарные барашки, совсем как живые, куличи были немыслимой высоты и пышности. Но все это было не для нас. Мы даже не завидовали тем, кому доступна была такая роскошь.

 

Мы вполне удовлетворялись пределом наших мечтаний – ирисками. Они продавались на всех углах у торговок семечками – сливочные потоньше на копейку две, и шоколадные потолще – на копейку одна. Вот из-за этой-то чужой ириски я и потерпела тот позор, который вгоняет меня в краску даже теперь, полвека спустя.

 

Что касается щенка, мне велено было принести его из сарая. Щенок всем понравился, и мне разрешено было оставить его при условии, что весь уход за ним я беру на себя. Катина помощь была единодушно принята. Щенка тут же назвали любимчиком, и хотя это был пёсик, мы сокращенно звали его Любочкой. Он оказался слепым от рождения, как пояснил мне наш городской ветеринар Стеценко, что не мешало Любочке вырасти в умнейшую и преданнейшую собаку.

 

Когда с моей "исповедью" было покончено, отец задал мне тот же вопрос, что и Лёвушке.

- Больше тебе нечего сказать?

- Нет.

И тут отец рассказал про ложечку. Горячо и твердо я сказала:

- Я не открывала горшочка и никакой ложечки я не видела.

- А ты? - спросил отец Лёвушку.

Не столь твердо, но и он повторил мои слова.

Отец попросил нас подождать минутку, вышел из комнаты и вернулся с какими-то полосками бумаги шириной в наш указательный палец (он продемонстрировал это) и длиной в лист школьной бумаги. Всем нам он дал по такой полоске и сказал:

- Никто из вас не сознаётся, но и сама ложечка не могла попасть в горшочек. Придётся найти виновного другим путём. Эти листочки, а они все одинаковые, вы видели это, вы положите около своих кроватей поверх одежды перед сном. У того, кто ходил в погреб с ложечкой и забыл её в горшочке, бумажка вырастет за день на один сантиметр, то есть на ширину вашего указательного пальца. Утром вы, ничего сами не сравнивая, придете ко мне, и мы вместе рассмотрим ваши бумажки.

 

Мы всё сделали, как сказал папа. Но мы не понимали, к чему эти бумажки и как может бумажка за ночь вырасти, и почему папа, который всегда учил нас, что чудес на свете не бывает, сам предложил нам какое-то непонятное чудо. Больше всех беспокоилась я. А вдруг моя бумажка вырастет? Но Катя успокаивала меня. "Папа пошутил. Не может бумажка вырасти. А раз ты не виновата, зачем волнуешься? Спи спокойно". Так ничего не поняв, но в большой тревоге, я уснула.

 

Наутро все мы побежали к отцу. И какого же было наше изумление, когда одна Лёвушкина бумажка оказалась на сантиметр короче наших. Так вот в чём дело! Ай да Лёвушка! Я никогда не додумалась бы до такой хитрости. И Лёвушка сознался во всём.

- Я никогда больше не буду, честное слово! Только прости меня.

- Верю тебе, - сказал отец, ложечку могу простить, но того, что ты сознательно перенёс подозрение на сестру, не могу простить, надеюсь, ты понимаешь это?

- Понимаю.

 

Ночью отец объяснялся с матерью.

- Дети ни в чём не виноваты. Вкусные вещи так редко перепадают им, а ведь им этого хочется, на то они и дети. Надо будет делать так: каждое утро давать всем детям хоть по пол-ложечки "шоколада" к чаю, на хлеб.

- Ну что ты говоришь! Это же очень дорогое блюдо для нашего кармана. Для тебя это лекарство, а для них баловство.

- Нет, не баловство, а естественная потребность. И ты должна брать себе столько же, сколько будешь давать детям, и всё войдёт в норму. Или знаешь что? Не вари ты больше этот "шоколад". Ну его к лешему! Он так соблазнительно пахнет! Я ещё удивляюсь, как это один Лёвушка устоял. А ведь сообразил подрезать бумажку. Хитёр! Не вари! Надо в аптеке покупать овсяной сахар, он куда дешевле, а польза та же, уверяю тебя.

- Сравнил!

- Ну, тогда смазывай хотя бы самым тонким слоем к чаю всем. После истории с ложечкой я уже не сумею пить молоко с "шоколадом".

 

Слово отца было для мамы, как, впрочем, и для всех нас, законом. На другой день мама дала нам утром хлеб, смазанный "шоколадом".

 

Первым взбунтовался Лёвушка. Считая себя во всём виноватым, он решительно отодвинул от себя хлеб. Я последовала его примеру. За мной отказались от хлеба Катя и Зяма. Одна маленькая Сонечка стала жадно слизывать сладкую коричневую массу. Но отец был неумолим. Спокойно, без всяких упрёков Лёвушке, и даже не вспоминая о ложечке, он объяснил нам, что отныне все мы будем пить утренний чай с таким хлебом, и ничего в этом особенного нет, всё-мол правильно.

 

Первое время мы чувствовали себя очень неловко, стеснялись, особенно наши приёмные дети. Поэтому по настоянию отца им первым подносила мама этот вкусный хлеб. Потом мы привыкли, хотя мне и Лёвушке это блюдо никогда уже не доставляло удовольствия.

 

Все дети по требованию отца должны были помогать маме. Я охотно нянчила малышей, потому что очень любила детей, не отказывалась от уборки квартиры, потому что с детства любила чистоту и порядок в доме, но совершенно не выносила одной работы – мытья цветов. У нас были фикусы и огромные олеандры, целые деревья с длинными маленькими листочками, которым не было числа. Требовалось каждый листочек протереть влажной ваткой.

 

И вот однажды, я была уже в четвёртом классе, даже перешла в пятый, я решила перехитрить маму. Я забралась под стол, где занялась чтением Анны Карениной. Цветы стояли сдвинутыми на середину комнаты, вода, мочалка, вата лежали тут же. Не было только меня. Края скатерти скрывали моё убежище. Очевидно, мама заподозрила что-то неладное, так как обычно я ворчала, с досады гремела тазом, будто нечаянно разливала воду, словом, всячески показывала, как ненавистна мне эта работа.

 

Мама зашла в комнату, не увидев меня, удивилась и стала звать, но я молчала. Недоумевая, она встревожилась. Во дворе у нас был заброшенный колодец, куда детям запрещалось даже близко подходить. В большой тревоге мама высказала опасение, не провалилась ли я в этот колодец. Даже эта её тревога не пробудила мою совесть. Пропуская философские рассуждения Толстого, я жадно следила за любовной интригой романа, утешая себя тем, что литература выше каких-то там фикусов. И вдруг я неожиданно чихнула! Да, детский эгоизм и детская жестокость ужасны!

 

Когда мама извлекла меня из-под стола, я обнаглела до того, что ещё её и обвинила в отсталости, ей, мол, не понять, что от Толстого оторваться невозможно, я начала читать до мытья, а потом всё на свете позабыла. Ничего не ответив мне, мама пошла к отцу.

 

Я привела папе те же доводы в своё оправдание. Нет, я не считала себя виноватой. Я ведь не играла, не гуляла, а читала. Да ещё что – не какого-то там Шерлок Холмса или Пинкертона (Лёвушкина страсть), а Толстого - и притом Анну Каренину!

 

На отца мои оправдания произвели тягостное впечатление.

- Очень ты огорчила меня, очень! Я-то думал, что художественная литература призвана возвышать наши чувства, пробуждать в нас самые высокие и благородные порывы. А тебя, оказывается, литература делает грубой, черствой, бесчувственной эгоисткой. У мамы нет свободной минуты, она вертится, действительно, как белка в колесе, а ты посмела упрекать маму в том, что она не читает Толстого. Чудовищно! Непостижимо! Всё это очень грустно, мне стыдно за тебя. Вот что, голубка, обратился он к маме, отныне не давай Вере никаких поручений по дому. Толстой написал много романов, пускай читает. Её работу наверно согласится выполнять Катюша, не так ли?

 

Катюша радостно закивала головой.

 

Можно ли было придумать более тяжкое для меня наказание? Я молила о пощаде, но тщетно.

- Мы вернемся к этому разговору, когда ты начитаешься всласть.

 

Я была старшей в семье, видела и понимала, как трудно было маме справляться с многочисленными обязанностями по дому. Я понимала также, как трудно было отцу отстранить меня от помощи по дому и возложить двойную нагрузку на Катюшу, и отец все же пошел на такое решение, безусловно, из педагогических соображений.

 

С этого дня я каждую свободную минуту отдала чтению Толстого, и только прочитав все его романы, получила вновь право помогать моей маме.

 

Отец закалял нас буквально с грудного возраста. Во все времена года после зарядки мы обливались холодной водой. Гимнастика, ходьба, качели, перекладина для мальчиков были обязательны для нас и для всей отцовской школы.

 

Все прочитанные книги мы должны были рассказывать своими словами отцу. Для того, чтобы больше заинтересовать нас, отец обычно говорил, что ему не удалось ещё прочитать эту книгу, а вот теперь, после нашего пересказа он уже постарается и сам прочитать. Мы очень гордились тем, что являемся первооткрывателями хорошей книги или рассказа.

 

Каждый день мы должны были для тренировки памяти заучивать не менее 10 стихотворных строк. Мы соревновались между собой и заучивали гораздо больше. "Мцыри" Лермонтова и "Евгения Онегина" Пушкина все мы – и ученики нашей школы – знали наизусть. Я очень любила сказки Пушкина и на наших школьных вечерах читала их. Отец любил ещё Некрасова, Тютчева и Фета. Он разделял наше увлечение Блоком и Анной Ахматовой, а Бальмонта, Игоря Северянина и других модных в то время поэтов не очень жаловал, но и не запрещал заучивать их.

 

О, как ценили бы в наше советское время такого талантливого педагога, каким был отец, воплотивший в себе и Песталоцци, и Ушинского, и Макаренко, хотя ничего не знал об их существовании.

 

Но наибольшего расцвета педагогический талант отца достигал в его школе. Там дети обучались грамоте, музыке, шитью, столярному, слесарному и переплётному делу. Были и кружки: драматический, хоровой, музыкальный, индивидуальной и коллективной декламации.

 

Отец учил детей всему, что могло открыть в них призвание и что могло пригодиться им в зрелом возрасте.

 

Дети сами убирали школу и поддерживали в ней идеальный порядок. Периодически проводились отчётные концерты и выставки работ учеников. При школе было два оркестра – народных инструментов (детский, где я была гитаристкой) и "Малый симфонический" для слушателей бухгалтерских курсов.

 

В свободные от занятий дни отец водил всю школу на экскурсии: в лес, где мы собирали гербарий и учились распознавать деревья и цветы, собирали грибы и лекарственные травы, которые сдавали в местную аптеку; на реку, где учились плавать и играли в мяч, даже не подозревая, что играли в водное поло; на линию железной дороги, где отец знакомил нас со сложными сооружениями и устройством железнодорожных путей.

 

Любовь к природе прививалась нам с детства.

 

Я очень любила прогулки на "линию" железной дороги. По обе стороны рельсового пути высились крутые склоны, покрытые смешанным лесом, высокими травами и множеством полевых цветов. В лесах было много грибов, орехов и ягод. На товарные поезда мы почти не обращали внимания, они казались нам скучными и неинтересными. Зато пассажирские поезда мы встречали и провожали ликующими криками и шумными приветствиями. В моём наивном представлении люди не могли ездить по делу или по несчастной необходимости. Сама поездка в поезде казалась мне большим счастьем.

 

Однажды, когда мне было лет семь, отец повёл нас на вокзал. Мы не ходили ещё туда, так как вокзал находился вне городской черты и довольно далеко от нашего дома. Впервые я увидела паровоз не издали, с "линии", а совсем рядом. Зрелище это потрясло меня. Я просто лишилась дара речи и так побледнела, вцепившись в руку отца, что он не на шутку испугался.

- Чего ты, дурочка, боишься?

- Нет, нет, я не боюсь, я не понимаю…

 

Я не могла выразить своего чувства. Очевидно, это было восхищение и изумление перед машиной такой огромной, шумной! Сколько в ней колёс, рычагов, всяких частей! Когда паровоз тронулся с места, и все его части задвигались, а вслед за паровозом покатились вагоны, я просто окаменела.

 

Но отец понял моё состояние, да и другие дети были потрясены, а отец рассказал нам, кто изобрёл паровоз и другие двигательные машины, объясняя, какую роль наука, техника и изобретательство играют в улучшении жизни людей (могла ли я думать тогда, что почти все члены моей семьи станут учеными и практическими инженерами железнодорожного транспорта?!)

 

После этой прогулки я перестала мечтать о кукле. Учиться! Вот о чём следовало мечтать, вот к чему следовало стремиться. Подумать только, такую огромную, умную и нужную людям машину, как паровоз, изобрёл человек, теперь эта машина возит людей по всей земле, как должен быть счастлив изобретатель паровоза!

 

Я уже училась в отцовской школе, и после прогулки на вокзал утроила свою энергию.

 

И вот судьбе угодно было сыграть с отцом самую неожиданную и злую шутку. Первым его учеником, не принятым в гимназию, оказалась я, несмотря на блестящую подготовку.

 

А случилось это так. В гимназиях существовала десятипроцентная норма для еврейских детей. Это значило, что на девять принятых православных ребят можно было принять одного еврейского ребенка. Само собой разумеется, что этот ученик должен был выдержать приёмные экзамены на круглые пятёрки, или даже на шестёрки, как предупреждал своих учеников отец. Были в городе евреи богачи, были ремесленники, влачившие жалкое существование, и было много бедняков, как правило, многодетных, еле сводивших концы с концами. Но к образованию стремились все слои еврейского населения. И не из высоких культурных побуждений. А потому что все родители хотели лучшей доли своим детям. Для людей с высшим образованием не существовало черты оседлости, образованные люди избегали сферы мелкой торговли и ремесленничества. Поэтому к образованию стремились все – и бедные и богатые, но у богатых были деньги, поэтому богачи теснили детей бедняков даже внутри десятипроцентной нормы.

 

Так именно и произошло со мной. Я сдала экзамены в первый класс на все пятёрки. Мне сшита была уже форма, ни у кого из моих домашних не возникало и тени сомнения, что я буду принята. Ведь, кроме всего прочего, я была дочерью уважаемого в городе учителя. Но в последнюю минуту, когда места по процентной норме были уже распределены, в гимназию явился господин Вольфсон, самый большой богач города, и имел беседу с начальницей Елизаветой Августиновной Пионтек. В результате этой беседы на моём месте оказалась его дочь.

 

Удар для отца был настолько сильным и неожиданным, что, не увидев меня в списке принятых, он лишился чувств в вестибюле гимназии. Как я испугалась! Очнулся он в кабинете начальницы.

- Зачем ви так волнуетесь? Ви такой хороший ушитель. Ви подготовите ваш девочка на следующий гот. Она будет ещё гот в вашей замечательной школе. Не у всех девочек есть такая возможность, как у вашей девочка. Ми это учли.

 

Елизавета Августиновна говорила с сильным немецким акцентом.

 

Отец не стал спорить с ней. Убитый, осунувшийся, даже постаревший, поплёлся он домой. Я за ним. Наш дом охватило уныние. И только я считала, что на мою долю выпало неожиданное счастье. Я останусь ещё на год в школе отца, где так интересно учиться, и где по-прежнему я буду помощницей отца в дополнительных занятиях с отстающими, что было моей особой гордостью. Правда, на дополнительные занятия у меня уже было очень мало времени. Моя мама, потеряв окончательно надежду на заработки отца, сама стала работать.

 

Она нанялась к известной во всем городе хозяйке белошвейной мастерской мадам Дун, и стала там работать с утра до вечера. Какое это было тяжелое для всей нашей семьи время! На меня – старшую – навалилось столько дополнительных обязанностей, что ни гулять, ни играть с ребятишками-сверстниками, ни даже читать, что было моей страстью, у меня не оставалось времени. К этому надо добавить, что отец заставлял меня ещё учиться игре на скрипке. Мою любовь к музыке и неплохой слух он принимал, видимо, за музыкальные способности. Час в день я должна была играть упражнения, и этот час был моей пыткой.

 

Итак, я не поступила в гимназию и нисколько не горевала. Но радость моя была недолговечной. До отца дошла весть, что в соседнем городе Лохвица открывается новая женская гимназия, где по началу будет не 10 процентов, а 8 процентов нормы, но приём девочек-евреек начнётся только со второго класса. В этом ещё более захолустном городе жила вся родня моей матери, её родители, сёстры и брат. Отец воспрянул духом и стал усиленно готовить меня и Катю во второй класс.

 

Но Катя решительно воспротивилась поездке в Лохвицу. Она не считала возможным затруднять бабушку двумя детьми. Никакие уговоры не помогали. Мама боялась перечить папе, но чувствовалось, что и она согласна с Катей. В конце концов, решено было отправить меня одну, а Кате готовиться в школе отца во второй класс.

 

Всё лето я занималась, не получая никакой поблажки в своих домашних обязанностях, так как мама по-прежнему уходила на работу с утра до вечера. Катю отец решил не перегружать, дабы она не чувствовала себя чем-то вроде прислуги. Она сама рвалась мне всегда на помощь, и нам обеим хватало работы сверх наших детских сил.

 

Но посвятить себя только семье мама не могла. И она стала брать работу на дом, в основном, шила приданое для невест. Оплачивался этот труд мизерно, а времени и сил отнимал очень много. Бедная, бедная мама! Трудно её было быть женой идеалиста-мечтателя.

 

И вот наступил день моего отъезда из дому. Грустный день… Со всеми родными я прощалась в слезах, но когда очередь дошла до прощания с моим пёсиком Любочкой, у меня началась форменная истерика.

 

Катя убежала в сад, так как не могла выдержать этой сцены. Умный Любочка выл и жалобно стонал как человек. Я никак не могла выпустить его из рук. Лёвушка буквально насильно оторвал его от меня. О моей слепой собачке и других животных, живших в нашем доме, следует рассказать подробнее. Но прежде всего о Любочке.

 

Это была собака необыкновенного ума и энергии. Слепота не мешала её жить нормальной собачьей жизнью. Любочка бегал по дому, по двору и по улицам, никогда ни на что не спотыкаясь. Он знал всех членов нашей семьи и всех папиных учеников по имени, и выполнял просьбы позвать кого-либо из нас, никогда не ошибаясь. Он оберегал наших кур во дворе, не давал чужим заходить на нашу территорию. Он органически не выносил кошек, но с нашей Муркой жил в трогательной дружбе, даже играл с нею в прятки.

 

Мы очень любили наблюдать эту игру. Обычно первым прятался Любочка. Мурка, утробно, призывно мурлыча, начинала искать его. Она ходила по двору и по дому, заглядывала под кровати, даже искала в сарае – Любочки нигде не было. Наконец, она находила его, каждый раз на новом месте. Начиналась весёлая возня, оба они носились по двору с радостным лаем и мяуканьем. Затем пряталась Мурка. И всё повторялось по тому же плану.

 

Нам казалось тогда, что они и впрямь с трудом находят друг друга. Став постарше, мы поняли, что это была в подлинно смысле слова игра. Они чуяли, где кто спрятался, но делали вид, что ищут. Никто не учил их этой игре, они сами её придумали.

 

Ни одна собака или кошка не могли появиться на нашем дворе. Малышей Любочка охранял лучше самой преданной няньки.

 

И всё же больше всех он любил меня. Куда бы я ни шла, он провожал меня. При нём никто не смел обидеть меня. Лёвушка любил дразнить его и повышал на меня голос, Любочка свирепел, рычал и лаял на него. Любочку знал весь город. Ещё бы! Ни у кого не было такого чуда – слепой от рождения собачки и притом такой умной, понятливой, преданной и весёлой.

 

У Лёвушка была своя собака, фокстерьер Каро. Любочка жил с ним дружно, но точно понимал, что хозяином его был Лёвушка, поэтому в их взаимоотношения он не вмешивался.

 

А вот Мурка больше всех любила маму. Каждую пойманную мышь она съедала только после того, как показывала маме. Когда мама стала уходить на работу, Мурка всех пойманных мышей складывала где-то в одном, ей известном, месте. А когда мама приходила домой, она приносила всех пойманных мышей к маминым ногам, и начинала есть их только после маминой похвалы.

 

Когда у нашей Мурки появились впервые котята, мы – дети – пришли в неописуемый восторг. Мы не понимали только, где она взяла их. То, что Мурка ходила перед этим какая-то толстенькая, не удивляло нас. Мы считали, что она, безусловно, объелась мышами, которых ловила в домах всей нашей улицы. Но котята…

 

Догадливый Лёвушка не долго ломал голову.

- Я знаю, знаю! Это потому, что она такая умная. Ведь у кота Васьки (наших соседей) нет котят, нет? А почему? Потому что он дурак и лентяй. Даже мышей не ловит. А наша Мурка умнющая и не ленивая. У неё котята от ума.

 

Мы рады были согласиться с такими объяснением и стали ещё больше её любить.

 

Мурка оказалась такой преданной матерью, что то и дело перетаскивала своих котят с места на место. Это она прятала их от нас, и особенно от школьников, которых мы водили смотреть котят. А ведь им хотелось их ещё и потрогать. И только после того, как Любимчик взял на себя охрану Муркиного потомства, и никого не стал подпускать к ней, кроме меня и мамы, она успокоилась и лежала на одном месте, на кухне, где было теплее всего. Как нежно она мурлыкала, когда котята сосали её молочко, упираясь лапками в её живот и отталкивая друг друга (что мы тоже относили за счёт их ума), или когда она умывала их, вылизывая до блеска. Мы убеждены были, что Лёвушка прав – глупому коту Ваське никогда не узнать такого блаженства, какое переживала наша умница Мурка.

 

Но самым удивительным был наш гусь Гога. Мы нашли его совсем маленьким, с подбитой лапкой на ничейной земле за хозяйским садом. На калитке отец повесил объявление о нашей находке. Но никто не пришёл за ним, и гусёнок остался жить у нас. Выхаживал Гогу отец, и Гога самозабвенно привязался к нему. По утрам, всегда в одно и то же время Гога прыгал на завалинку и стучал клювом в окно родительской комнаты. Это он будил отца. Отец выходил на крыльцо и несколько минут "беседовал" с Гогой. Отец говорил всё, что ему приходило на ум, рассказывал сны, читал вслух газету или стихи.

 

Гога внимательно слушал, склоняя голову то в одну, то в другую сторону и не спускал с моего папы серьёзных, внимательных, преданных глаз. Мы задыхались от смеха. Вслух смеяться над Гогой нам категорически запрещалось.

 

Когда Гоге надоедало слушать, он раскрывал свои огромные сахарно-белые крылья, начинал ими хлопать и недовольно гоготать. Тогда папа уводил его в сарай на завтрак. Ел Гога только то, что давал ему отец. Самым лакомым блюдом были арбузные корки, а арбузную мякоть, вопреки всем биологическим законам, очень любила Мурка. Иногда она угощала ими Любочку. И Любочка не смел отказать Мурке, он ценил её внимание, и деликатно притрагивался к арбузу, но видно было, что ест он его без всякой охоты.

 

Обычно после обеда отец уезжал на велосипеде на разминку. Ровно без десяти минут пять Гога бросал всё на свете и отправлялся в гору к калитке, чтобы встречать папу (наш дом стоял под горой). Радио тогда не было, сигналы точного времени никто не выдавал. Мы проверяли часы по Гоге, так как он всё делал в определенное время. Завидев отца, Гога приходил в бурный восторг. Он начинал трубно гоготать и хлопать крыльями. Затем папа вводил велосипед во двор и шёл с горы домой. Гога вышагивал рядом. Любимчик и Каро только завистливо повизгивали, но броситься в ноги отцу не смели. С тех пор, как они получили за такие нежности о Гоги по носу, они не решались на внешние проявления своих чувств.

 

Во время занятий в школе все наши животные усмирялись. Как они могли знать, что нас не следовало отвлекать от серьёзного дела, мы не понимали. Даже отец не мог объяснить этой загадки. Но зато во время перемен наши животные разделяли с нами и радость и шалости.

 

Не трудно понять, как мне было тяжело расстаться со своими родными, с братьями, сёстрами, папиной школой и нашим животным миром. Умный Любимчик чувствовал что-то неладное, скулил, бился в отцовских руках. А меня еле живую посадили в фаэтон, который должен был только к ночи доставить меня в Лохвицу. (Железной дороги между нашими городами не было). Любимчика заперли в доме, дабы он не сбежал разыскивать меня.

 

Потом я узнала, что Любимчик несколько дней не ел и не пил, всё скулил и искал меня. В конце концов, ему удалось сбежать со двора, он метался по улицам, пока его, как якобы беспризорного пса, не схватили и не свезли далеко за город на живодёрню. Но он и оттуда умудрился сбежать.

 

 

Hosted by uCoz
Hosted by uCoz