НА ПАРАЛЛЕЛЬНЫХ ПУТЯХ
Глава 2. Отрочество. Перед грозой.
Невеселой была моя дорога в новую жизнь. Страх перед экзаменами вдали от отца, разлука с близкими, и, чего греха таить, особенно с Любимчиком, угнетали меня. А главное я не понимала, зачем я должна была убегать из дому.
Накануне перед отъездом отец долго говорил со мной, всё пытался объяснить такую необходимость. Я допытывалась, зачем установлена эта процентная норма, чем мы хуже тех детей, для которых процентной нормы нет. Ведь в папиной школе все были равны. Попутно я вспомнила о погроме, о той страшной ночи, когда у мамы открылись роды в погребе. Я ждала ответа на эти вопросы.
Мне было уже восемь лет. С четырёх лет я умела читать, мне хотелось многое осмыслить и понять, почему евреев везде и во всём ущемляют, как людей последнего сорта. Для пущей убедительности я пустила в ход последний козырь.
- А как же бог? Что же он не видит и не знает этой несправедливости, почему же он терпит?
Ответ был такой:
- Мала ты ещё, дочка, для понимания таких сложных вопросов. Но раз спрашиваешь, значит, думаешь, а раз думаешь, надо тебе ответить. Думаю, что того бога, о котором говорит религия, нет. Это выдумано людьми с определенной целью, о чём поговорим, когда ты станешь старше.
Заметив смущение и досаду на моём лице, отец решил действовать прямее и смелее.
- Я думаю так: если бы бог был, он не допустил бы, чтобы среди людей было столько зла. Ну, например, войны – сколько их уже было! И на каждой войне гибнут люди – много людей, и всё молодые, не успевшие ни жить, ни грешить. Или болезни, которые мучают людей и уносят в могилу не только стариков, но и молодых, и даже детей. Религиозные люди считают гибель детей наказанием за грехи родителей. Может ли быть что-либо нелепей? Дети-то при чём? Мало ли на земле грабителей, подлецов, жуликов и мерзавцев. Почему же бог терпит их? Когда станешь старше и познакомишься с замечательными пьесами Островского, увидишь, как помещики и лавочники, которые грабят мужиков в деревне, или фабриканты, которые обирают рабочих на заводах и фабриках, совершив своё злое дело, ставят богу свечку в церкви и считают себя прощёнными. А то еще отвалят куш из награбленного на строительство нового храма, церкви или монастыря, уж тогда и вовсе все грехи прощаются. Куда это годится? Говорят, бог всё видит, за всё воздаёт. Выходит, он видит всё зло и терпит. За что же его почитать, да ещё молиться ему? Нет, девочка, никакого бога нет, и не было никогда.
Я совсем растерялась. Мне очень хотелось рассказать отцу об одном нашем детском опыте. Однажды, когда все дети приготовились ко сну, Лёвушка вдруг заговорил о боге.
- Если бог есть, и он всё видит и знает, и за всё плохое наказывает, тогда он должен будет очень строго наказать меня, потому что я сегодня сказал про себя, а сейчас скажу громко, при всех вас: Б-г дурак.
Мы обомлели. Я закричала
- Как тебе не стыдно! Сейчас же проси у Б-га прощения!
Лёвушка был невозмутим.
- У кого просить прощения? У Б-га? А где он? Ты видела его? Почему папа, когда хочет, чтобы мы сказали правду, никогда не требует побожиться, а всегда просит сказать "честное слово"? Вот если Б-г за дурака накажет меня, я поверю, что он есть.
- Ну, тогда я всё расскажу папе, - пригрозила я.
- А как ты будешь рассказывать об этом, хотел бы я послушать. Ведь ты тогда должна будешь повторить мои слова – Б-г дурак – а ты же трусиха, ты даже ос, мышей и молнии боишься, не то, что Б-га.
Ох, уж этот Лёвушка! С ним никто не мог спорить. Его сообразительность, находчивость, резвость и храбрость покоряли нас, в первую очередь, меня, действительно большую трусиху.
В течение нескольких дней мы ждали божьей кары. Но ничего не происходило. Лёвушка был по-прежнему весел, здоров, озорничал, прекрасно учился и даже получил подарок от дяди из Полтавы – коньки с ботинками. Лёвушка торжествовал.
- Вот видите, видите, - убеждал он нас. – Никакого наказания нет. Б-г есть, но это не тот сердитый старик с бородой, какого рисуют на иконах и кому молятся в синагоге, а наш папа. Вот кто Б-г!
Признаться, и я так думала. Но тут я решила, наконец, хоть раз в жизни сразить Лёвушку.
- Значит, это нашего папу ты назвал дураком?
- Да нет же! Почему ты никогда ничего не понимаешь! Я назвал дураком того Б-га, которому молятся, чтобы доказать всем вам, что его нет. А наш папа настоящий бог, он всё видит, всё знает, он добрый, справедливый там, где надо быть добрым, и сердитый там, где надо сердиться. И все его любят. Теперь поняла?
… Как хотелось мне рассказать отцу об этом Лёвушкином опыте, но я не решилась. А отец, между тем, продолжал:
- Но у каждого из нас есть свой Б-г в душе, в мыслях, в сердце, и этот наш бог заставляет нас стремиться ко всему хорошему.
- А у тебя, папа, какой бог в твоей душе?
- Для меня бог – это разум и совесть. Разум двигает вперёд науку, помнишь паровоз? А от болезней избавляет людей не бог, а доктор. И медицинская наука идёт всё вперёд и вперёд, открывает новые лекарства и прививки, а совесть – это и честность, и добро, и справедливость, и труд, и любовь к людям, к природе, ко всему хорошему. Чистая совесть – это великое благо! Это счастье!
Вот тут бы мне и сказать папе, что для меня и Лёвушки он – наш папа – и есть наш Б-г, но я постеснялась, вернее, не решилась выдать нашу с Лёвушкой тайну.
Труднее, очевидно, было отцу
объяснить мне причины и корни антисемитизма. Поэтому он начал рисовать мне
картины будущей жизни, когда не будет ни бедных, ни богатых, а в почёте будут
только те, кто честно трудится и умножает богатство всех людей; что не будет
деления людей на русских, евреев, украинцев, поляков, а будут просто хорошие
люди в одной большой семье, населяющей землю; что все дети будут учиться в
просторных, светлых школах, и за учение не надо будет платить; что нужды и
болезней не будет, люди будут жить столько, сколько хватит сил и здоровья; и уж
конечно не будет войн, войны просто не нужны будут.
Я уверена, что отец не знал ни Маркса, ни марксизма. Но его необычайный ум, интуиция, природное благородство, педагогический талант подсказывали ему именно такие картины утешения.
- А когда это будет, - недоверчиво спросила я.
- Точно не знаю, дочка, но будет, обязательно будет. Ты ведь читала легенду о Тиле Уленшпигеле. А "Овод"? За что же боролись Тиль и Овод? Разве не за ту жизнь, о которой я сейчас рассказывал тебе? Или ты ничего не поняла и ни о чём не думала?
- Я думала,- оправдывалась я. "Не думала" на языке моего папы всегда звучало как упрёк, похожий на ругательство. – Но ведь то за границей. А у нас?
И отец рассказал мне о декабристах, о революции 1905 года, о силах добра и справедливости, которые зреют в массе простых людей и когда-нибудь обязательно взорвутся. Вот тогда и начнётся то замечательное время, в которое надо верить, и за которое надо бороться, конечно, не детям, но ведь и дети подрастают…
Думала ли я, что наступит день, когда мне придётся напомнить отцу эти его слова.
Теперь, в пути, в тряском фаэтоне возницы дядюшки Лейзера (это он возил пассажиров в Лохвицу) я снова и снова вспоминала разговор с отцом, но утешения в нём не находила. Когда что будет – неизвестно, а то, то мне пришлось уехать из дому в погоне за этой уменьшенной процентной нормой уже случилось, стало непреложным фактом, и никакого оправдания я этому не находила.
Город Лохвица, куда мы приехали к ночи, встретил нас скучным дождём, слякотью, тёмными улицами и приземистыми жалкими домишками.
Бабушка отнеслась к моему приезду прохладно, она даже не пыталась скрыть свою нелюбовь ко мне. Внешне я похожа была на отца, а отца бабушка не любила, так как считала, что он сделал нечастной её дочь, нашу маму.
Доброту отца она считала обычной ленью. "Наплодил детей, а кормить их должна несчастная мать. Пожалел сирот, опять на мамину голову. Хотел даром учить детей, не надо было жениться. Да ещё взял такой цветок, такую птичку, чтоб его громом убило" – говорила бабушка, не стесняясь моего присутствия.
Мама была вдвое моложе папы, была очень красивой, а звали её Фейга, уменьшительно Фейгеле, что в переводе означало "птичка".
Сколько страданий причиняли мне эти бабушкины рассуждения и ругательства. Но я никогда не защищала отца перед бабушкой. Несмотря на огромную к нему любовь, я понимала и бабушку. Сама она была великой труженицей. За два года жизни у бабушки я никогда не видела её отдыхающей. Она тоже была белошвейкой, и у неё тоже была большая семья, пятеро детей, правда, уже взрослых.
Дедушка, бывший николаевский солдат, красавец, весельчак и балагур, не был кормильцем семьи, и, если бы не адов труд бабушки, его дети попросту голодали бы. Чем занимался дедушка – не знала. Он разъезжал по ярмаркам, помогал купцам торговать сеном, свои грошовые заработки проедал и пропивал, и возвращался домой обычно без денег, да ещё с долгами.
При каждом его возвращении в доме поднимался ералаш, ссоры, крик, ругань. Дедушка покорно признавал свою вину, каялся, клялся остепениться и незаметно исчезал из дому. Где он бывал – не знала, но я без него скучала. Дедушка знал множество интереснейших историй и пресмешных анекдотов. Меня он почему-то особенно нежно любил и жалел. За что – не знала. Все ревновали меня к нему, а его ко мне, что его забавляло, а меня очень огорчало.
Я удивлялась смелости деда, когда он, не заработав на ярмарке ни копейки, требовал к обеду стопку водки. Но ещё больше поражала меня бабушка. Осыпав деда градом проклятий, она наливала ему полный граненый стаканчик водки и отдавала лучший кусок мяса. Моя детская душа не могла этого понять.
Не понимала я и того, откуда дед брал гривенник, которым он одаривал меня при каждом возвращении с ярмарки. "Отдай лучше бабушке, - просила я его, - А-а! Один чёрт! Купи себе семечек и ирисок, кушай на здоровье".
Но не успевала я оглянуться, как моя младшая тетка Анюта силой забирала мой гривенник, а огорчать дедушку мне не хотелось. Пускай думает, что я полакомилась.
Удивительно ли, что бабушка хотела иной судьбы своим дочерям. И то, что в семье её старшей дочери отец тоже фактически не был кормильцем, бабушка особенно болезненно переживала. Поэтому я не отваживалась защищать отца. А бабушка отводила душу, ругая его при мне, однако, никогда не позволяя себе этого при дедушке. Дедушка глубоко уважал отца и говорил, что все мы "не стоим его мизинца".
У бабушки была своя корова, которую она купила на паях с соседкой, и делила с последней уход и удой. В мои обязанности входило чистить хлев, засыпать сено в кормушку, менять воду. Корова Машка была худенная, добродушная, вся рябенькая, как ситчик. Это было единственное существо, с кем бабушка говорила по-русски.
Однажды я спросила бабушку, почему она ни с кем, кроме Машки, не говорит по-русски.
- Откуда корова может знать еврейский язык! – ответила бабушка.
У нашей соседки был взрослый сын, очень болезненный. И вот чтобы укрепить его здоровье, соседка и купила в своё время на паях с бабушкой эту корову. Но ничего ему не помогало, он всё больше худел и кашлял. Бабушка много раз советовала соседке обратиться к доктору, но та почему-то не хотела, и лечила сына всякими бабскими средствами. Потеряв веру в знахарей, соседка пошла, наконец, к врачу. На вопрос бабушки, что нашёл доктор, соседка сказала:
- Какой-то беркулёз…
- Ну, слава богу, обрадовалась бабушка, - лишь бы не чахотка.
Я имела неосторожность рассказать и о корове, не знающей еврейского языка, и о болезни соседского сына дедушке. А дед распространил среди своих знакомых эти замечания бабушки, как анекдот. По-видимому, с его лёгкой руки этот анекдот получил очень широкое распространение, чем не прибавил ко мне бабушкиной любви.
В семье бабушки и дедушки было четыре дочери и один сын. Старшая дочь, моя мама, жила со своей семьёй, следующая за нею дочь тоже имела свою семью и жила в другом городе, сын Анатолий уехал куда-то от преследований полиции, так как был связан с подпольным революционным кружком. О нём в бабушкином доме не упоминалось. Только однажды, когда я ещё не знала об этом запрете и спросила бабушку, где дядя Толя, она сказала:
- Чёрт его попутал с какими-то левыми и серыми. Пришлось ему уехать подальше, ты нам его не вспоминай. Он больше нам не сын…
Кого бабушка имела в виду под "левыми и серыми" я узнала много лет спустя.
При мне у бабушки жили две дочери, мои тётки, старшая тётя Роня и младшая тётя Анюта. Я относилась к ним по-разному: тётю Роню обожала, тётю Анюту терпеть не могла за лень, неряшливость и лживость.
Судьба тёти Рони заслуживает особого рассказа. Очень похожая на дедушку и такая же красавица, такая же умная, весёлая, добрая, всесторонне одаренная, она вызывала любовь и восхищение всех, кто с ней сталкивался. Самостоятельно она получила среднее образование: когда в Лохвице открылась женская гимназия, сдала экстерном экзамены за восемь классов и получила аттестат зрелости. Она очень аккуратно, модно и красиво одевалась, так как всё, от белья до пальто, шила сама по парижским журналам, которые она аккуратно выписывала.
У неё был чудесный голос, и она охотно пела, аккомпанируя себе на гитаре. Кроме того, помогала бабушке шить приданое для невест, втайне готовясь к замужеству с русским студентом.
Первое время свой роман она тщательно cкрывала. Посвятила в свою тайну она только меня и то, для того, чтобы я носила записки и письма её возлюбленному.
Студент был единственным сыном богатых родителей, дворян, имевших где-то в округе большое имение.
Юрий, как теперь понимаю, был вечным студентом, и не шибко утруждал себя накоплением знаний.
С тётей Роней это была чудесная пара, оба красавцы, весёлые, полные жизни, энергии, ума, талантов. Юрий и пел, и играл на рояле, и рисовал, и лепил, да как!
Но родители его и слушать не хотели о намерениях сына жениться на бедной девушке, да ещё еврейке. О бабушке и говорить нечего. Её хватил бы удар, если бы она знала, как серьёзно полюбила её дочь русского парня.
Когда я приехала в Лохвицу, этот тайный роман длился уже более года. Нынешняя молодежь не поймёт и не поверит тому, как незыблемо было послушание детей родителям в то далёкое время. Однако, судьба моей тётки и её возлюбленного убедительное тому доказательство.
Устав от тайных встреч и необходимости лжи, измучившись от бесперспективности своих отношений, от мук постоянно скрываемой любви, которая была сильнее всех классовых и национальных предрассудков, Юрий решился на крайнюю меру: он поехал в Киев и принял там иудейство, поставив своих родителей перед свершившимся фактом.
Тогда бабушка, тронутая таким самопожертвованием (о дедушке я не говорю, он не вмешивался и давал дочери полную свободу, за что был по многу раз на день проклинаем бабушкой), дала согласие на брак тёти Рони с Юрием.
Что тут поднялось! Весь город,
казалось, забросил свои повседневные дела и занялся подготовкой к этой
необычной свадьбе.
Подобно тому, как в моём родном городе сенсацией была моя слепая собачка (ведь ни у кого никогда такой не было), то здесь сенсацией стала свадьба тёти Рони. Подумать только! Русский парень, дворянин, красавец, богач принимает иудейство ради простой бедной еврейской девушки! Она, конечно, тоже красавица, и умница, и руки у неё золотые, а какое сердце! Но всё же! Это же неслыханно! Невероятно! Маленький городишко прославится теперь на всю губернию, это ж надо понять!
Свадьба была назначена на 22 июня 1909 года.
Я проводила каникулы дома после успешного перехода в третий класс. Никто, казалось, не радовался моему приезду так, как Любимчик. Заслышав мой голос ещё у калитки, он бросился бежать в гору, но на полпути упал на спину и затих. Оказывается, у него был обморок от радости. Потом он не отходил от меня ни на секунду, ни днём, ни ночью. Ему разрешено было даже спать под моей кроватью. Стоило мне повернуться с боку на бок, как он вскакивал, ставил лапки на край кровати и начинал тихо повизгивать. Я гладила его, целовала, и он успокаивался.
Необыкновенный всё же это был пёсик. И беспредельной была наша взаимная любовь. Как ему хотелось прыгнуть на кровать и улечься поближе ко мне. Но он знал, что такие вольности собакам запрещались, и терпел пребывание под кроватью. Лишь бы рядом, лишь бы чувствовать мою близость, моё дыхание, слышать мой голос, когда ему казалось, что я встаю и могу уйти. Я даже как-то сказала тёте Роне, что она, вероятно, любит Юрия так же, как я Любочку, поэтому я понимаю, что от такой любви отказаться невозможно.
Как же мы обрадовались, получив от тёти Рони письмо с приглашением на её свадьбу! Я была на седьмом небе от счастья. Тем более, что отец разрешил мне взять с собою Любимчика, поскольку на свадьбу мы уезжали всей семьёй, наняв целиком фаэтон.
И дорогу эту я в жизни не забуду. Был знойный день, лошади еле плелись. По обе стороны дороги тянулись однообразные поля, ветра не было, и колосья казались застывшими, точно поле было не живое, а нарисованное. И сам реб Лейзер, и все его седоки дремали, кое-кто уютно, по-домашнему похрапывал.
Я сидела на круглой фанерной коробке, помещенной на краю фаэтона, и, как всем казалось, сидела крепко, устойчиво. Это было действительно так, пока я сознавала, что надо держаться за верёвку, которой коробка была привязана к фаэтону, но верёвка постепенно ослабела, задремав, я выпустила её из рук, и вместе с Любимчиком, спавшим на моих коленях, вылетела из фаэтона.
Никто ничего не заметил, а поднявшись, я с ужасом увидела, как далеко отъехали мои родные. Я заревела, Любимчик стал тревожно лаять, но кто мог нас услышать! Фаэтон всё удалялся, я была в отчаянии.
И тут я увидела пасущееся невдалеке стадо коров. Страх перед тем, что произошло, лишил меня всякого самообладания, и я бросилась догонять фаэтон, не давая себе отчёта, насколько это было нелепо.
Сколько времени продолжалась моя погоня, не знаю, не помню, и вдруг я увидела, что наша повозка едет нам навстречу. Отец схватил меня на руки, а я тянулась за Любимчиком.
- Дочка, дочка, бедненькая! Как это случилось? Ты испугалась?
Чего стоили мои страхи перед мышами, осами, грозой, лягушками, темнотой по сравнению с таким происшествием! Если бы подобная история приключилась с нашим храбрым и рассудительным Лёвушкой, он наверняка сидел бы спокойно и ждал, пока за ним приедут. Но я… Отец и мама понимали, каких страхов я натерпелась, и не знали, как утешить и успокоить меня.
Знали бы мы, какие испытания ждали нас по приезде к бабушке, моё приключение показалось бы всем не трагичным, а комичным. Но ведь мы ничего не знали. Мы ехали на свадьбу любимой тётки с любимым человеком и были полны самых радужных ожиданий.
Приехали мы к ночи. Весь бабушкин дом был освещён. Встретила нас тётя Роня. Она излучала счастье. В доме было полно народу. Видимо, Юрий выделил бабушке изрядную сумму на свадебные расходы, и были наняты стряпухи, специалистки по свадебным блюдам. Фаршировалась рыба, в огромном корыте плавали сизые щуки и ленивые лещи, целые горы печенья лежали на столе, издавая вкусный запах корицы и ванили.
Детей с трудом разместили на ночь, так как всё занято было продуктами, которые на другой день жарились, варились, пеклись. На свадьбу никто не приглашался, мог придти всякий, кто хотел бы пожелать молодым счастья.
Юрий привёз из Киева какой-то особый оркестр. Музыканты спали в сарае, в доме всё было занято снедью.
Тёткин свадебный наряд был пошит ею по самой последней парижской моде и приводил всех в искреннее восхищение. Во дворе стояла уже специальная палатка (хупа), в которой по обычаю должна была проходить свадебная церемония.
И вот наступил этот торжественный день. К свадьбе всё было готово. Молодые предполагали после свадьбы уехать в Крым. Юрий заверял всех, что бабушка не будет больше гнуть спину у швейной машины, её уделом будет отныне уход за внуками. Шутки, смех, пение наполняли дом. Мы с Любимчиком носились то в магазин, то в погреб, то к Юрию с запиской, словом, выполняли много поручений. Никогда, кажется, я не видела папу таким довольным. Он очень радовался за тётю Роню, которую искренне любил, он уверен был, что выстраданная ею любовь к Юрию будет компенсирована подлинным счастьем.
Вдруг бабушка заметила, что ни тёти Рони, ни тёти Анюты нигде не видно. Кто-то, кто именно, не помню, сказал, что обе они ушли к реке, чтобы выкупаться пораньше, пока никто ещё не купается.
Бабушка страшно расстроилась и стала посылать дедушку за ними. Но дедушка уже очевидно приложился к рюмочке. Только этим можно объяснить его непослушание.
- Сами придут, - беспечно заявил он.
А вскоре к нам во двор прибежала целая ватага ребятишек.
- Бабушка Роза, - закричал самый бойкий мальчуган. – Бижить скорийше до рички, бо там ваша дочка втопла!
Коварная мыслишка мелькнула в моём мозгу: "Какая дочка? Только бы не тётя Роня".
Поднялась паника. Все бросились к реке. А это было не близко. Отец взял извозчика, и, прихватив единственного в городе врача, с бабушкой и дедушкой поехал к реке. Меня послали за Юрием. Его испуганное, перекошенное от горя лицо и сейчас стоит перед моими глазами. Он почему-то сразу решил, что погибла тётя Роня.
Что же произошло? Тётя Анюта рассказала, что тётя Роня благополучно выкупалась, поплавала и вышла из воды. Затем она увидела красивые кувшинки в стороне от того места, где купалась, вновь вошла в воду и поплыла за кувшинками. А кувшинки оказались в водорослях. Бедная тётка запуталась в них, испугалась, стала звать сестру на помощь, но та не умела плавать, и стала кричать, созывать людей. Пока её крик услышали и прибежали, тётя Роня скрылась под водой.
Когда мы с Юрием подъехали к реке, её ещё не нашли.
Страшная весть мигом облетела весь город. К реке ехали, бежали, шли.
Не стану описывать, что делалось на берегу, когда тело тёти Рони наконец нашли. Бабушка билась в истерике и кричала: "Нет! Нет! Не может быть! Люди! Что это такое! За что?"
Дедушка рыдал навзрыд: "Господи! Где ты? Тебя нет, если такое могло случиться!"
Юрий окаменел. Он схватил тело своей невесты и никого не подпускал к ней.
Меня отец увёз домой, и сразу после похорон мы уехали из Лохвицы. Похороны были настолько тяжелыми, что я ни думать, ни писать о них не могу.
Через много лет, в то же число, того же месяца семью нашу постигло такое же горе. Моя двадцатилетняя сестра Сонечка тоже утонула.
К слову скажу, что Юрий так и не женился. Бабушка категорически отказалась от его материальной помощи и продолжала трудиться за шитьём, хотя в психике её произошли болезненные сдвиги.
Впоследствии Юрий окончил университет, стал врачом в своём городе, бесплатно лечил бедняков, от наследства на имение отказался, да и вообще порвал со своей средой, а во время гитлеровского нашествия на Украину разделил участь лохвицких евреев, которых поголовно расстреляли вблизи той самой речки, где так трагически погибла его невеста.
А мне предстояло ещё год жить у бабушки и учиться в Лохвицкой гимназии.
Это был очень тяжелый год. Училась я хорошо, но страдала страданиями бабушки. Она очень постарела, почти не ела, много плакала, иногда забывалась и вслух разговаривала с тётей Роней, просила у неё прощения за то, что так долго не давала согласия на её брак, может быть, если бы она раньше уехала с Юрием, ничего не случилось бы.
Ко мне она стала лучше, добрее и даже нежнее относиться. Однажды, когда мы были дома одни, она завела со мной такой разговор:
- Скажи мне, как можно верить в бога, если он принёс нам такое горе. Ну, положим, меня надо было наказать за то, что я так долго не позволяла Роничке выйти за того, кого она так любила. Но ведь жизнь отняли у неё, а не у меня. Кому молиться? Я не могу ему больше молиться…
Что я могла сказать? Чем я могла утешить бабушку в таком страшном, неутешном горе! Я, как могла, передала ей свой разговор с отцом о боге. Бабушка сказала:
- Твой папа умница. Он прав. Я больше не верю в него. И в синагогу больше не пойду.
Дедушка перестал разъезжать по ярмаркам. Он тоже очень изменился. К рюмочке больше не прикладывался, всё казнил себя, зачем в тот роковой день не послушал бабушку и не пошёл за дочками к реке. Он-то хорошо плавал. И дедушка перестал ходить в синагогу.
Меня тяготила горестная обстановка в этом доме. Мне жаль было стариков, я готова была ценой любых мук, любых жертв, даже ценой жизни поменяться с судьбой с тётей Роней, но ведь это было невозможно. И по своим родным я очень скучала, и по Любимчику. А он, оказывается, снова вырвался со двора после моего отъезда, снова был принят за беспризорную собаку и угодил на живодёрню, и снова бежал оттуда. Об этом написал мне Лёвушка, желая подчеркнуть ум Любочки, а меня это очень испугало. Но бабушка не разрешала взять Любочку к ней в дом, с неё, как она говорила, хватало кошки и коровы.
В довершение ко всему я заболела малярией. Лохвицу окружали малярийные болота, да и в самом городе лужи полны были малярийных комаров. Кого это беспокоило тогда? Никому до этого дела не было. Через день, ровно в три часа дня, за полчаса до конца занятий, у меня начинался страшный озноб, повышалась температура, голова раскалывалась от боли, и последние полчаса я не сидела, а лежала на парте. Я с трудом добиралась до дому, ничего не могла делать, хина почему-то не помогала, либо я неправильно принимала её, и эти малярийные дни были моей мукой.
Отец хлопотал о моём переводе в гимназию родного города, но никак не мог добиться успеха. И когда я после каникул вынуждена была снова поехать в Лохвицу, чтобы пройти четвёртый класс, я была подавлена, удручена, не хотела уезжать из дома, чем очень огорчила отца. Мой бунт поддержали все мои братья и сёстры. Мама заявила: "Хватит с неё знаний. Она станет настоящей истеричкой. Нельзя же жить среди одних слёз. Пускай остаётся дома".
Но папа мой не сдался, и я уехала. И вот однажды, когда кончалась первая четверть учебного года, мне вдруг передали от отца радостную новость: в четвёртом классе освободилось одно место, и я могла возвращаться домой.
Трудно передать, как я была счастлива. Любопытно, что мои малярийные приступы прекратились, как только я уехала из Лохвиц и стала жить дома. Оказывается, одной перемены климата подчас бывает достаточно для избавления от малярии.
И вот я снова дома среди близких. Я учусь, и уже сама даю уроки, помогаю отстающим первоклассникам. И как же я горда своей материальной поддержкой семье. Любимчик по-прежнему ходит за мной по пятам. Ещё два раза ловили его живодёры, но он возвращался домой, похудевший, искусанный, голодный. Зрячим собакам не удавалось вырваться от своих мучителей, а наш слепой маленький пёсик спасался от верной гибели.
Лёвушка был во втором классе гимназии. Он прекрасно учился, проявлял очень незаурядные способности к математике, поражал учителей хорошей, даже редкой памятью, и стал получать ученическую стипендию – деньгами и гимназической формой.
Наши приёмные дети ни за что не хотели уходить из отцовской школы.
Сестра Сонечка выдержала экзамен в училище имени Гоголя. В современном понятии это было профессиональное училище с медицинским уклоном, там наряду с общим образованием ученики получали навыки работы фельдшеров, медицинских сестёр и аптекарских работников.
Сонечка мечтала стать врачом. Чудесной, обаятельной девочкой была наша Сонечка. Все лучшие черты характера и способности наших родителей воплотились, пожалуй, даже приумножились в ней. Она была самой красивой, доброй, трудолюбивой в нашей дружной семье. К маме она так была привязана, точно она была не её дочерью, а её матерью. По-матерински нежно и заботливо она относилась ко всем нам, мы могли иногда ссориться между собой, в чём-то не уступать друг другу, но с Сонечкой никто из нас не спорил, диким бы нам показалось обидеть её или не послушать её совета.
Мы с Лёвушкой были старше её, но мы чувствовали, что в чём-то она намного старше нас. Была в ней какая-то природная мудрость, не соответствующая её возрасту. Тётя Агаша, которая носила нам деревенское молоко (по две копейки за глечик – кувшин), один раз напугала нас: "Ой, не жилец у вас Соня, больно хороша, такие богу нужны. А то, где бы брались ангелы в раю?"
Папа же со свойственной ему деликатностью сказал:
- Ну что вы, Агафья Ивановна! Она нам, именно нам нужна. Прошу вас, никогда не говорите так.
А мама побледнела от испуга. После этих слов Агаши мама порывалась расстаться с нею, но отец не допустил этого.
- Зачем обижать тёмного человека. Она не поймёт, за что и почему мы отказываемся от хорошего молока и от её услуг. Не надо просто обращать внимания. Чем мы будем лучше её, если проявим такое же дремучее суеверие!
И только наш младший братишка Аба (рожденный в погребе) пришёл в бурный восторг от Агашиных слов.
- Соня ангел, Соня ангел! Все мы черти, а она ангел! – и он растопыривал пальцы над головой, изображая рожки. Потом размахивал руками, изображая полёт ангелов.
Всех рассмешило это, всех, кроме Кати. Катя заявила:
- Я не буду пить её молока. И не хочу её видеть. И пускай она к нам не ходит. Разве нельзя жить без молока?
Все дети закричали:
- И мы не будем пить. И пускай она к нам не ходит!
С большим трудом удалось отцу успокоить нас. Но мы демонстративно не выходили навстречу тёте Агаше, как раньше, и всячески подчёркивали своё недружелюбие к ней.
А Сонечка и впрямь оказалась не жильцом на свете. Того же числа и месяца, что и тётя Роня, она утонула, я говорила уже об этом, а подробнее расскажу дальше.
Моя дружба с отцом становилась всё крепче. Я много прочла уже книг, я знала, что в мире существует великое и прекрасное чувство любви, я помнила о любви тёти Рони к Юрию, знала, каким страданиям и испытаниям подвергалась эта любовь, знала, как счастлива была бы тётя Роня, если бы соединила свою судьбу с судьбой Юрия. Я знала всего Тургенева, Толстого и Достоевского. Наконец, передо мной был пример глубокой и нежной любви моих родителей. Почему же ко мне не приходит любовь? Может быть, у меня такое чёрствое сердце?
На школьных вечерах мальчики приглашали меня танцевать, что-то нашептывали, назначали свидания, я только смеялась в ответ. Мои подружки по классу влюблены были кто в актёра Мозжухина, кто в Полонского, которые выступали в паре с красавицей Верой Холодной или с другой звездой тех времён – актрисой Лысенко.
Маня эта влюбленность смешила.
Что же это за чувство? И чем оно отличается от моей любви к папе, к маме, братьям, сёстрам, Любимчику?
И вот, когда я перешла в восьмой класс, и мне пошёл семнадцатый год, судьбе угодно было дать мне это испытание. Я впервые влюбилась.
Вот что произошло. Однажды к нам в гимназию приехала какая-то знатная дама. Затем меня вызвали к начальнице. В её кабинете сидела эта дама. Елизавета Августиновна представила нас друг другу. Оказывается, даме нужна была гимназистка-старшеклассница для занятий с её приёмной дочерью, которую за лето надо было подготовить во второй класс. В первый она опоздала по возрасту. Предлагались очень выгодные условия: двадцать пять рублей в месяц на всём готовом, жить нужно было в имении дамы, которое расположено было в четырнадцати верстах от нашего города.
- А разве вас не смущает моя национальность, - спросила я эту даму.
- А разве вы допускаете мысль, что меня не предупредили об этом? - спросила в свою очередь дама. Помню, как меня резануло по сердце слово "предупредили", но я и виду не подала, как обидно такое предупреждение. А дама продолжала:
- Меня это не смущает. Мне нужны
ваши знания и умение передать их девочке, конечно, нужны скромность и
серьёзность. Елизавета Августиновна рекомендует эти качества в вас, стало быть,
дело за вами. Я согласна.
Я попросила разрешения посоветоваться с родителями. О своём решении я должна была предупредить даму письмом. Затем за мною были присланы лошади, и вот я в имении Любовь Александровны Яновской.
Сама она была очень интеллигентным, высоко образованным человеком. Её, хоть и дальнее родство с классиком русской литературы Гоголем, придавало ей ещё больше веса в обществе. Она и сама была драматургом. Её пьеса "Повернувся из Сибиру" ("Вернулся из Сибири") ставилась на сцене украинских театров. Была она известной меценаткой, и в доме её всегда были люди, причастные к искусству. Она им щедро оказывала материальную и духовную поддержку. В её кабинете стоял концертный рояль, привезенный из Вены (она окончила венскую консерваторию), но играла она сравнительно редко и "запоем", когда на неё находило вдохновение. В эти дни она не отходила от рояля до тех пор, пока в изнеможении не падала со стула (буквально!). В это время никому не разрешалось заходить к ней. Потом крышка рояля закрывалась до следующего "запоя". Для гостей в зале стоял другой прекрасный рояль.
Была она вдовой, муж её давно умер, она сама воспитала троих детей. Старшая дочь была замужем и жила со своей семьей в Киеве, оба её холостых сына гостили в то лето у матери, старший – Юрий, студент Политехнического института, и младший Владимир, офицер.
Ученица моя Шурочка была мне представлена как приёмная дочь Любовь Александровны. Очень скоро я поняла, что положение её в доме было схоже с положением Катюши Масловой из романа Л. Н. Толстого "Воскресение" – "не барышня и не горничная". Но никто не считал нужным расшифровать мне ни её происхождения, ни положения в семье.
Сама Шурочка была милой, но странной девочкой. Ни у кого никогда не видела я таких пронзительно-синих, лучистых глаз. Но они всегда были грустными, полными, казалось, невыплаканных слёз… И никогда я не встречала такого инертного, вялого, казалось ко всему безразличного ребенка. На все обращенные к ней вопросы, хотя бы самые простые, житейские, вроде, не хочется ли ей пить, есть, гулять, играть, купаться, следовал один и тот же ответ: "Мне всё равно".
Я никак не могла понять, что она любит, чего не любит, каковы её вкусы и привязанности. В её комнате было много игрушек, но ни одной из них она не брала в руки. На литературно-музыкальные вечера, которые интересно проходили у Любовь Александровны, она приходила, но никому не аплодировала, никого не хвалила, сидела равнодушная, без улыбки, точно отбывала досадную повинность.
Мне полагалось следить за её одеждой, манерами, заниматься с ней, гулять, читать. Она выполняла все мои требования, не вникая ни в существо, ни в их целесообразность. Я терялась перед её равнодушием ко всему на свете.
Знания давались ей с трудом, казалось, книги, грамматика, арифметика, диктант – всё это было блажью её опекунов. Ей вся эта премудрость была ни к чему. Я специально прочитала ей "Недоросля" Фонвизина. Я задыхалась от смеха, читая, она же слушала нахмурясь, без улыбки.
Теряя выдержку и терпение, я вдалбливала в её сознание зачатки элементарных знаний, и с ужасом убеждалась, что ем даром хлеб. Время шло, а самые простые слова она писала с грубейшими ошибками, ни один арифметический "столбик" не решался правильно, ни одного стихотворения она не выучила наизусть.
Я была в отчаянии. Жаловаться Любовь Александровне я не решалась, дабы не вызвать её гнева против Шурочки, да и против себя, я хорошо помнила, как она в числе других требований к репетитору говорила об умении передавать свои знания ученикам. Этим умением обладал папа, а у меня ничего не получалось. И хотя Шурочка казалась мне какой-то заторможенной, невосприимчивой, даже тупой, я винила во всём только себя.
Самым правильным было бы вовремя повиниться, отказаться от своих напрасных усилий и уехать, но…
Вот об этом "но" и пойдёт сейчас мой горестный рассказ.
Жизнь в доме Любовь Александровны мне очень нравилась. Культурное общество, музыканты, артисты, писатели, певцы и певицы наполняли её гостеприимный дом. Творческие споры, литературные игры и шарады, домашние концерты совершенно вскружили мне голову. Я попала в мир, который очень отвечал моей натуре. Главное же… я влюбилась в старшего сына Любовь Александровны Юрия. Даже имя его казалось мне вещим, точно оно могло компенсировать мне неудавшееся счастье тёти Рони.
Все нравилось мне в нём: и лицо –
умное, волевое, мужественное, особенно глаза, в них светилась живая мысль, и
были они какого-то каштанового цвета, очень тёплого, точно где-то в самой их
глубине горели таинственно мерцающие свечи; и голос его, приятный, глубокий
баритон; и смех его, всегда чистый, открытый, заразительный; и манеры хорошо
воспитанного человека.
На меня он, разумеется, не обращал никакого внимания. Да я и действительно терялась в блестящем обществе гостивших у Любовь Александровны девушек-артисток, певиц, балерин. Но и ни одной из них, как мне казалось, он не отдавал предпочтения, ко всем относился ровно, вежливо, внимательно.
Он был отчаянным спорщиком и обычно побеждал противников логикой и силой убеждения. Втайне я всегда была на его стороне, но очень редко решалась вмешиваться в споры, а вмешавшись, поражалась тому, что он откровенно радовался моей поддержке. Больше того. Часто он спрашивал меня: "А Вы как думаете?". И, замирая от смущения, я высказывала свою точку зрения, на что Юрий однажды сказал: "Вот видите, глас народа, глас божий"… Так вот в чём дело! А я-то думала…Обида царапнула моё сердце, но я постаралась задушить своё смущение, могла ли я обижаться и сердиться на него – я была безнадежно влюблена. Напичканная прочитанными романами и совершенно ещё не знавшая жизни, я всех людей обычно подгоняла под литературные образцы, так, Юрий казался мне то тургеневским Базаровым, то Марком Волоховым из "Обрыва" Гончарова, а то и тем и другим одновременно.
И вот однажды я решила обратить на себя внимание на "его уровне". Готовился очередной домашний концерт, и я отважилась попросить у Любовь Александровны право на номер – сыграть на скрипке. Я знала, что аккомпанировать мне может только Юрий, и решила показать ему "глас народа, глас божий".
- Что же Вы хотите сыграть и где Ваша скрипка?
- Я хотела бы сыграть вальсы Крейслера "Муки" и "Радость любви".
- Ишь ты! А справитесь? Юрий очень требовательный, да и публика ожидается музыкально грамотная.
- Надеюсь справиться.
"Глас народа" определенно придал мне смелости.
За скрипкой был послан в город кучер Ивантей. Папа очень обрадовался моему запросу и вместе со скрипкой прислал ободряющую записку и связку нот. Бедный папа! Он подумал, что я, видимо, взялась за ум и решила заняться музыкой.
И вот наступил день концерта. Любовь Александровна решила днём прослушать меня, сначала без аккомпанемента, потом вместе с Юрием. Когда я сыграла оба вальса, она сказала:
- Ну что же! Терпимо. Вы, конечно, не Крейслер, но, если не будете волноваться и спешить, может получиться неплохо.
Затем она ушла, предоставив нам одним репетицию с аккомпанементом. Впервые я осталась с Юрием наедине. На прежних репетициях всегда в зале кто-нибудь присутствовал. Моё сердце сладко заныло, а опытный сердцеед сразу заметил и оценил моё состояние. Он подошёл ко мне, и якобы для того, чтобы исправить мою осанку, обнял меня за плечи и развернул их так, чтобы моё лицо оказалось близким к его лицу. Я испугалась.
- Чего Вы дрожите, глупенькая, - тихо и как-то вкрадчиво сказал Юрий и притянул меня к себе. – Ведь Вы хотите, чтобы я поцеловал Вас, не так ли?
Я заплакала, то ли от страха, то ли от счастья.
Юрий чуть коснулся моих губ и начал поцелуями снимать слёзы с моего лица.
- Вы знаете мой охотничий домик? – спросил он, не выпуская меня из объятий и в то же время стараясь не терять двери из виду.
Его домик, где он фактически жил, был в самом дальнем углу сада.
- Так вот, проснитесь завтра пораньше, раньше петухов и птиц, и приходите ко мне. Но тихо, осторожно, чтобы никто ничего не видел и не слышал. Дверь не будет заперта.
- Зачем? – спросила я растерянно и довольно глупо.
- Восход солнца встретим вместе, - ответил Юрий, даже не пытаясь скрыть насмешливых интонаций в голосе. Я всё ещё была в его объятиях, но стыд и страх стали отрезвлять меня.
- Никуда я не приду, отпустите меня! – взмолилась я, все глупым сердцем надеясь, что он не отпустит, а прижмёт ещё крепче.
И вдруг дверь распахнулась, и на пороге показалась Шурочка. Увидев меня в объятиях Юрия, она побледнела, вскрикнула и бросилась бежать, точно её ужалила змея.
Я решительно вырвалась из его объятий, а может быть, он и сам отпустил меня, и устремилась за Шурочкой.
"Наверно, она побежала к Любовь Александровне, " – думала я, сгорая от стыда и страха, - "и она немедленно выгонит меня. Что я скажу дома? Какой ужас, какой стыд!"
Но Шурочка бежала в свою комнату, а я за нею. Она пыталась запереть дверь, но не успела. Когда я вбежала, Шурочка бросилась на кровать и истерически зарыдала.
"Почему она так убивается? Неужели и она влюблена в него, ведь ей только девять лет"…
Я пыталась повернуть её лицо к себе, решив в великодушном порыве даже в мечтах отказаться от внимания этого человека, раз это её так мучило.
Но тут она вдруг перестала плакать, обняла меня и стала шептать.
- Миленькая, не надо, не надо! Он очень плохой, он мучает меня по ночам. Не надо, не надо, миленькая.
Я растерялась. Что значит "мучает по ночам"? Откуда у флегматичной Шурочки такая злоба против Юрия?
И тут она посвятила меня в такую страшную тайну, которая опрокинула все мои прежние представления о добре и зле. Оказывается, Юрий приходил к Шурочке по ночам и требовал от неё интимных ласк.
- Но ведь он твой брат, пусть неродной, но брат…
- Да нет, не брат он мне, а отец…
- Что? – я ушам не верила. Это было выше моего понимания. Атмосфера моего родного дома воспитывала нас в духе добра и порядочности. С подлостью, низостью и нравственными извращениями мы не сталкивались. Возможно поэтому я не сразу сумела осознать, о чём говорит Шурочка. Тогда она пошла на большую откровенность.
Шурочкина мать была горничной в доме Любовь Александровны. Юрий соблазнил её (Шурочка употребила именно это слово). Шурочкина мать умерла после какого-то послеродового осложнения, но умолила Любовь Александровну не дать ребенку погибнуть. И Любовь Александровна то ли из сердобольности, то ли из-за боязни огласки удочерила девочку. Шурочка росла в господском доме, имела отдельную комнату, её одевали как барышню, готовили к поступлению в гимназию. Любовь Александровну она звала маменькой.
Однако извращённый и пресыщенный Юрий не мог оставить без своего благосклонного внимания даже ребёнка. В течение двух лет он растлевал её, причиняя ей невероятные физические и моральные страдания.
Теперь мне стали понятны многие странности Шурочки, её замкнутость, рассеянность, повышенная нервозность, невосприимчивость к учёбе. Бедная, бедная девочка!
Да и на меня свалился тяжелый груз. В нашей семье отец был идеалом, богом, я содрогалась от мысли, что могут быть на свете такие подлые отцы. А моя первая любовь! Какое горькое крушение она претерпевала! Что же это такое? Как не вязалось всё, что я узнала, с моим представлением о благородстве Юрия и с моим чувством обожания, с моей уверенностью, что он лучше и Базарова и Марка Волохова.
- Но Вы не выдавайте меня, умоляю Вас, он убьет меня, - шептала в слезах Шурочка.
- Но я ведь не могу потерпеть такого ужаса. Я сейчас же пойду к Любовь Александровне и всё расскажу ей.
- Она всё знает…
- Как?! Этого не может быть!
- Знает, только делает вид, что не знает. Вы думаете, не из-за этого она не поселила нас в одной комнате?
- Но как же она терпит это?
- Сама ничего не понимаю, но сил моих на такую жизнь больше нет.
"Боже мой! – думала я, – эта девочка куда старше своих лет".
- Шурочка, а может тебе переселиться в мою комнату?
- Что Вы! Они сразу догадаются, что я всё открыла Вам. Нет, нет, сделайте и Вы вид, будто ничего не знаете. Мне бы только выдержать экзамен, тогда я буду жить в городе, да и он на всю зиму уедет в Киев. Пожалуйста, пожалейте хоть Вы меня.
В ту минуту мне казалось, что я не посмею выдать её тайну. Но стоило нам разойтись, как бурный порыв разоблачения всей этой грязи толкнул меня к Любовь Александровне. Как нарочно, она была в музыкальном ударе, когда к ней вообще не разрешалось входить. Я понимала, что говорить с нею в таком её состоянии, да ещё на столь неприятную тему, было безумием. Но меня точно с цепи сорвало. Я влетела в её комнату, без стука, и, захлёбываясь от возмущения и негодования, выпалила всё, что думала об её развратном, подлом сыне.
Любовь Александровна с искажённым от злобы лицом поднялась со стула и закричала:
- Вы дерзкая, грубая и невоспитанная девчонка! Как Вы посмели врываться ко мне с клеветой на моего сына? Кому Вы верите? Душевнобольной неблагодарной девочке, которая в своём больном мозгу вообразила невесть что! Как Вам не стыдно! Вон отсюда! Вон из моего дома! Вон! Вон! Вон! Ни секунды я не потерплю тебя здесь!
Она схватила тяжелый подсвечник и швырнула в меня. Но я уже успела выскочить из комнаты. К крыльцу подкатила коляска, и мне велено было уезжать домой, вещи, мол, пришлют потом. С Шурочкой мне не разрешили попрощаться, и, оплёванная, изруганная, я уехала.
Что я скажу дома? Вот тебе и заработала по двадцать пять рублей в месяц на всём готовом! Я успела получить деньги только за один месяц. Как радовались отец и мать моему заработку, сколько запланировано было покупок на остальные пятьдесят рублей, которые мне предстояло ещё заработать. Всё полетело к чёрту из-за моей невыдержанности и горячности. А Шурочка! Что будет теперь с ней? Как умоляла она не выдавать её! "Пожалейте хоть Вы меня"… Пожалела! Ужас! Что я наделала! А Юрий! Так вот зачем он звал меня в охотничий домик. Какой развратник! Какой негодяй! И Любовь Александровна хороша! Писательница, драматург, пианистка, меценат! Интеллигентная сволочь!
Я задыхалась от негодования. Кучер Ивантей, заслышав мои рыдания, обернулся.
- Это что же, барышня, тебя так скоро спровадили, чем не угодила? Кажись, смирная, уважительная, чем не потрафила?
Я ещё горше заплакала. Ивантей не унимался.
- Расскажи, девонька. Тут в запрошлом годе молоденька учителька была, ту тоже выгнали, будто она у барыни пятёрку украла. Спровадили с позором, а потом пятёрка нашлась. Нашего брата долго ли обидеть. Кто заступится? У их сила.
- Нет, нет, - испугалась я, – не из-за этого.
И я рассказала ему, что так разгневало Любовь Александровну.
-Э-э, чем удивила. Да весь хутор знает про делишки этого аспида. Падаль это, а не человек. С виду такой смирный, а на самом деле – гад. И Любовь Александровна хороша, прикрывает его. А Шурке теперь не жить. Сживут со свету бедолагу. Это ты зря выдала её. И ей не помогла, и себе навредила, выгнали вот, и без хорошего места осталась. Юрка, тот у нас всех девок и баб перещупал. А детишков наделал, не приведи господь. Судить таких чертей надоть, а не барином величать. Эх, барышня, и тебя жалко. Что отцу-матери скажешь?
Тут я заревела еще горше.
- Знаешь что, как к дому подъедем, ты сиди втихаря, я сам пойду к твоему папаше, он человек справедливый, то все знают, я ему всё расскажу, а ужо потом тебя кликнем.
Так мы и сделали. Ивантей пошел в дом и долго не возвращался. Я замирала от горя и страха. Что-то будет? Двадцать пять рублей в месяц потеряла, разве можно такое простить? О своей любви я уже и не думала. Щемило сердце, но не столько от крушения мечты и разочарования, сколь от зла на себя, на своё полное неумение разбираться в людях.
Наконец, на крыльце появились отец и Ивантей. Ивантей хитро подмигнул мне, лицо отца было серьёзным и расстроенным.
- Что же ты, дочка, в родной дом не идёшь? Если считаешь себя правой, чего трусишь?
И он обнял меня. Я прильнула к его плечу.
- Ладно, пиджак не полагается мыть слезами. Да и чего плакать? Успокойся, пошли обедать. И Вы, Ивантей Тимофеевич, не побрезгайте пообедать с нами.
За обедом никто не говорил о моём приключении. Очевидно, отец предупредил об этом домашних. Затем Ивантей уехал, и мы пошли с отцом в сад. Я рассказала ему всё, ничего не утаив, даже своей влюбленности.
Золотой мой папа! Ни одного слова упрёка я не услышала.
- Конечно, Шурочку выдавать не следовало. Но и смолчать ты не могла. Я понимаю тебя. Возможно, на твоём месте я поступил бы так же, в принципе, но не во времени. Ты просто зря погорячилась, надо было потерпеть, отпроситься домой, хотя бы на денёк, мы могли бы посоветоваться, что делать, но теперь поздно об этом говорить. Девочку жаль, а чем помочь ей, даже не придумаю. А за чувство своё не казни себя, ты ведь не знала, что скрывается под маской этого "интеллигента". И не называй своего чувства святым словом "любовь". Какая это любовь? Судьба вознаградит тебя за это горькое разочарование настоящей любовью. Жизнь твоя ведь только начинается.
- Я никого, никогда не буду любить кроме тебя. Ты лучше всех!
- Глупенькая! (Я вспомнила: Чего Вы дрожите, глупенькая, - и тесней прижалась к отцу.)
- Ну ладно, не будем спорить. Что же нам всё-таки делать с Шурочкой? В этом страшном доме её могут довести чёрт знает до чего. Будем думать.
А вечером к нам в дом постучались, и на пороге появилась сама Шурочка. Она сбежала, уверенная, что у нас найдёт приют. Как мы обрадовались!
Всю ночь мы проговорили с нею, строя планы на будущее. Что она останется жить у нас, ни у неё, ни у меня не вызывало сомнений. В отцовской школе она подготовится к экзаменам, а я, сдав на аттестат зрелости, поеду в Киев учиться дальше, я уже выбрала себе факультет: историко-филологический, а когда уеду, Шурочка заменит меня в семье, будет помогать маме.
Мне было шестнадцать, ей девять лет, но рассуждали мы в равной степени наивно, точно она не была удочерена Любовь Александровной и могла распоряжаться своей судьбой.
На утро явился всё тот же Ивантей с письмом к отцу от Любовь Александровны и с моими вещами. В письме давалась мне самая отрицательная характеристика, как потом выяснилось, послана она была и на имя начальницы гимназии, которая рекомендовала меня на кондицию к Любовь Александровне. И эта именно характеристика повлияла на то, что по окончании гимназии я получила серебряную, а не золотую медаль. От отца Любовь Александровна требовала немедленно отправить Шурочку домой, в противном случае отцу грозил суд.
Что мы могли поделать? И Шурочка уехала. Больше я никогда её не видела.
Наступил 1917 год. Любовь Александровна, подобно большинству представителей русской буржуазии, уехала подальше от революции, за границу. Вероятнее всего, она взяла с собой и Шурочку. Как жила дальше эта бедная девочка, не знаю. Ни о ней, ни о семье Любовь Александровны по сию пору я ничего не знаю.
Итак, судьбе угодно было преподать мне такой тяжелый урок, столкнуть с такой грязной изнанкой жизни, что детство моё точно ножом отрезало, и в пору зрелости я вступила с горьким сознанием несовершенства мира. Сюда присовокупилось и национальное ущемление человеческого достоинства и классовое (в тогдашнем моём представлении имущественное) неравенство людей – я никак не могла забыть, как после экзаменов в первый класс меня вытеснила девочка богатых родителей.
Вероятно, все эти испытания объясняют то, что смелые призывы к переделке мира и человеческих отношений на новых справедливых началах нашли во мне самый горячий отклик с первых дней революции.
Моя юность и зрелость связаны с комсомолом и партией, о чём будет рассказано в следующей части повести.