НА ПАРАЛЛЕЛЬНЫХ ПУТЯХ

НА ПАРАЛЛЕЛЬНЫХ ПУТЯХ

 

Глава 3. Пленница контрразведки.

 

Итак, наступил 1917 год.

До нашего захолустья не сразу дошли февральские события, а когда дошли, весь город точно обезумел. Слова «революция», «свобода», «равенство», «братство», лозунги «Да здравствует Учредительное собрание!» вскружили голову не только молодёжи. Я, подобно многим своим сверстникам, сразу решила отдаться душой и телом революции.

 

Лёвушка полностью разделял мои стремления. Но к кому примкнуть?

 

С единственного в городе балкона здания Городской управы произносились речи, одна другой зажигательней. Митинги следовали один за другим. Меньшевики, эсеры, эсдеки… (вот, когда я поняла, что значили бабушкины слова «левые» и «серые»). Мы, гимназистки, и не подозревали, что наш маленький, заштатный городишко наводнен революционерами. Кого слушать, кому верить, за кем идти? Мысли разбегались, речи ораторов, казалось, отвечали самым высоким нашим мечтам и стремлениям. В каждом ораторе мне виделся свой «Овод». За кем пойти?

 

Были два оратора, которые, как нам, мне и Лёвушке, казалось, говорили вернее, правдивее и убедительнее других. Это были – меньшевик Миша Казаков и большевик Шура Ворошилов. Миша Казаков был вообще неотразим. Каждое слово этого блестящего оратора страстно звало к новой прекрасной жизни (кстати, М. Казаков – позже известный писатель и отец не менее известного артиста М. М. Казакова).

- Мы вступаем, наконец, на европейскую арену, где давно уже у власти стоят парламенты, а не самодержцы. В парламенте все равны, и собственники, и рабочие, и землевладельцы, и крестьяне. Это же замечательно! Хватит терпеть российскую отсталость!

Вроде заманчиво. Действительно, чем мы хуже какой-то там Франции!

 

Но стоило после Миши Казакова выступить Шуре Ворошилову, как наши симпатии начинали склоняться к большевикам:

- О каком равенстве капиталистов с рабочими может идти речь, если фабрики останутся собственностью фабрикантов? Прибыль с предприятий по-прежнему пойдет в карман хозяина, что при царе, что при парламенте. А что в парламенте дадут место и представителю рабочих, от этого в жизни рабочего человека ничего не изменится, ну, может быть, в рабочем законодательстве и появится какая-нибудь поблажка, и то для видимости, по существу ничего не изменится. Вот все мы склоняем и спрягаем слово "эксплуатация", а что означает это слово, даже не задумываемся. А означает оно вот что: рабочий работает два - три часа на себя, а остальное время на карман хозяина. Возможно, при парламенте он выторгует себе еще часок, но ведь существа дела это не изменит. То же самое и в деревне. Что может измениться в жизни крестьян, если земля останется собственностью помещиков? Да ровно ничего! Безлошадные так и останутся безлошадными, безземельные – безземельными. Равенство, о котором говорят меньшевики, походило бы на равенство овцы с волком, если их поместили бы в одной клетке. Что получилось бы от такого равенства, и ребенок догадается.

 

Эсер Дима Иванов доказывал, что мы должны воевать до победного конца:

- Неужели отдадим Россию-матушку на поругание врагу?

Брат Шуры Ворошилова, Коля, тоже большевик, обрушивался на эсера:

- А ты пошел бы на фронт, да покормил бы вшей, да рискнул бы своей драгоценной жизнью! В тылу легко рассуждать о войне до победы. Кто такой солдат? Это тот же мужик или рабочий, а они сыты уже войной по горло. На кой ему чёрт та победа, если ничего не изменится в его жизни? Что победа даст ему, землю или лошадь, или грамоту детям? Не к войне до победного конца надо призывать солдат, а к тому, чтобы они использовали оружие в своих руках против своих угнетателей. Надо добиваться того, чтобы власть перешла в руки рабочих и крестьян, то есть тех, кто трудится и своим трудом создает всё необходимое для жизни людей. Оглянитесь вокруг себя. Все, чем мы живем, сделано руками рабочего человека. Все, что мы едим и во что одеваемся, добыто трудом крестьян и рабочих. Следовательно, и все необходимое для жизни, культуры, науки должно доставаться тем, кто трудится, а не живет за счет подневольного труда, да еще наживается на этом. Жизненные блага трудовому народу даст не парламент, а своя рабочая власть. Вот за власть, и именно народную власть, надо бороться!

 

Мы с Лёвушкой совсем запутались. Однако убедительнее и разумнее всех нам казались речи большевиков. И, как всегда при любых затруднениях, мы пошли за советом к отцу.

Отца, как нам показалось, мало обрадовала наша прыть:

- Куда же вы стремитесь, если даже толком не представляете, чего вы ждете от революции? Видимо, рановато вы решили посвятить свою жизнь такому большому и ответственному делу. Потерпите, присмотритесь, подумайте, ничего не надо решать сгоряча.

Лёвушка спросил:

- А как ты смотришь на Учредительное собрание? Миша Казаков говорит, что пора России пойти по европейскому пути, мне кажется, в его словах есть толк.

 

Отец покачал головой: - "Эх, сынок. Одного того, что председателем Учредительного собрания рекомендуется князь Львов, с меня достаточно. О какой пользе для народа может идти речь там, где дело это будет возглавлять князь? Чепуха это! А вот то, что вы рассказали мне о речах большевиков, показывает, что среди этих революционеров имеются толковые головы".

Я обрадовалась, потому что сердце мое склонялось к большевикам.

- И знаешь, папа, - сказала я, - у большевиков такие хорошие лозунги: «Мир хижинам, война дворцам!», или «Земля крестьянам», «Мир народам». И потом, большевики говорят, что все нации должны быть равны. Никаких процентных норм не будет, все дети будут бесплатно учиться. Большевистские ораторы прямо повторяют твои слова. А про равноправие наций представители других партий ничего не говорят. Мне кажется, что нам с Лёвушкой надо примкнуть к большевикам.

Папа ответил: - "Да ведь вы еще дети, кто вас туда примет? Не торопитесь, подумайте, приглядитесь".

 

Совсем по-другому реагировала мама на наши порывы. Она сердилась на отца:

- Дети они и есть дети. А куда ты смотришь? Ты должен объяснить им, чтоб они бросили эти бредни.

- Почему бредни? Я не согласен с тобой. Дальше так жить, как живет трудовой народ России нельзя. Войну нужно кончать. Людям надо дать нормальную, а не свинскую жизнь. С антисемитизмом тоже надо кончать. А кто всего этого добьётся? Новая трудовая власть. У кого в руках государственная власть, тот и строит жизнь так, как нужно тем, кто эту власть представляет. Но ведь новая власть с неба не свалится! За нее надо бороться. И я горд тем, что мои дети понимают это.

 

Но мама понимала и то, что борьба за новую власть потребует огромных жертв, и всей силой материнской любви и тревоги стремилась оградить детей от грядущих опасностей. Отец находил и на эти опасения убедительные доводы:

- Я знаю, чего ты боишься. Но, если так будут рассуждать все родители, кто же пойдет на борьбу? Выходит, по-твоему, пускай революцию совершат дети Ивановых, Петровых, Левиных, только не наши!

 

Мама беспомощно умолкала. В то время она еще не знала, какие испытания ожидали ее детей. Она предчувствовала их, но всей трагической силы этих испытаний не представляла... Помню, как после этого разговора отца с матерью, Лёвушка сказал мне:

- Сознаюсь тебе, меня тоже берут сомнения. И не в том, идти или не идти на ту борьбу, к которой нас призывают. Это для меня бесспорно. Но я думаю вот о чем: а если нас, действительно поубивают или искалечат, какое же горе мы причиним родителям! Имеем ли мы на это право?

- Здорово рассуждаешь! Разве ты не слышал, что ответил папа на эти опасения мамы? Выходит, по-твоему, других родителей могут ожидать такие горести, а наших нет, так что ли?

- Да, да, ты права. Лес рубят – щепки летят. Это я понимаю, но и их можно понять и пожалеть.

- Ну и сиди дома под маминой юбкой, а я иду к большевикам.

- Я с тобой, не суди меня строго, я справлюсь со своими тревогами, увидишь...

 

А события нарастали. Пока мы судили да рядили, к какому берегу пристать, хотя уже почти твердо решили пойти к большевикам, в стране произошли большие перемены. Временное правительство было низвергнуто, государственная власть перешла в руки Советов депутатов трудящихся. Лозунги о мире, о хлебе, о 8-ми часовом рабочем дне, ликвидации всяческого национального гнета находили отклик в сердце любого, кто был заинтересован в победе подлинной, а не мнимой, завуалированной громкими словами революции. Плакаты, расклеенные на улицах и призывающие трудящихся подождать с удовлетворением их насущных нужд до Учредительного собрания, либо срывались, либо на них наклеивались листовки, в которых говорилось о том, что Временное правительство опирается на поддержку меньшевиков и эсеров, а те давно уж стали партией соглашения с буржуазией, их так и называли соглашателями.

По всей Украине большевики стали выходить из подполья. На своих съездах и конференциях они призывали добиваться перехода власти в руки рабочих и крестьян, то есть народа. В марте на Украине стали выходить легальные большевистские газеты. На местах стали создаваться Уездные комитеты партии большевиков. Докатилась эта волна и до нашего города.

 

И тут меня стала обрабатывать моя одноклассница, девочка серьезная, умная. Самая начитанная и способная в классе, Наташа Порш. Она решительно заявила:

- Уж если мы решили идти к революционерам, то по крайней мере не будем останавливаться на полпути. Пошли к Семену Шилову, что он посоветует, то и сделаем.

 

Семен Шилов был новгородским рабочим, большевиком-подпольщиком. В наш город его прислали для работы секретарем Уездного комитета партии. Разумеется, Левушка пожелал пойти с нами. Не успели мы перешагнуть порог кабинета Шилова, как он, точно каким-то шестым чувством, угадал, зачем мы пришли к нему:

- Эй, ребята, давайте потолкуем. Работать хотите? Вижу – одобряю. Это чудесно! Много вас таких хороших найдется? Даём вам первое задание – сплотите инициативную группу самых верных и преданных революции ребят, разумеется, не буржуазных сыновей и дочек, а своих в доску, и организуем вместе с вами комсомольскую ячейку. Вам понятно, какое важное и ответственное поручение доверяется вам? Сколько дней понадобится вам для подготовки?

 

Мы смущенно переглянулись. Как всегда и во всем инициативу взял на себя Лёвушка:

- Товарищ Шилов, мы еще не совсем и не во всем разобрались. Бегаем по митингам, все красиво говорят...

Шилов весело рассмеялся, не дав Лёвушке закончить фразу:

- Ах, мазурики, вы просто уморили меня. Плывете верно, а к какому берегу пристать не знаете. Но это вам так кажется. Вы наши – большевики. Но по молодости побудете сначала комсомольцами, это те же большевики по идее и революционным задачам. Но сначала давайте познакомимся, скажите, как вас зовут, и вообще, кто вы такие, кто ваши родители, и так далее и тому подобное.

 

Мы представились. Шилов повеселел, хотя и так чувствовалось, что наш приход пришелся ему по душе. Он сказал:

- Все ясно. Дорога перед вами одна – с большевиками, за подлинную революцию, за правду. Лев у нас царь зверей, а ты, Лев, - обратился он к Лёвушке, - будешь у нас царём комсомола. Отдаю все карты тебе в руки. Сестру и вашу подружку вноси первыми в список будущей комсомольской ячейки. Да не будущей, а считай, что она уже есть. Теперь раскинь мозгами, кто еще достоин войти в нашу первую комсомольскую ячейку. Обойди ребят, побеседуй по душам, а через денёчка три приходи ко мне с полным списком и с характеристикой на каждого. Мы проведем первое комсомольское собрание, выберем бюро и секретаря, наметим примерный план работы, для начала вместе со мною, а потом сами будете мозговать, и дело пойдет. Договорились?

 

В окно смотрелось солнышко, оно играло в рыжей шевелюре Семена Шилова, первого вождя большевиков на моем потом долгом революционном пути.

 

Мы ушли от Шилова, полные гордости за такое ответственное поручение. Прибежав к отцу и захлёбываясь от восторга, рассказали ему обо всём. Мама сразу в слёзы:

- Что вы наделали? Пожалели бы нас! Красные, правда, хотят людям добра, но у них столько врагов! Вас поубивают, как котят. Вы же дети еще! Куда вы лезете?

А папа рассердился:

- Плохо ты рассуждаешь, обидно и горько слушать тебя. Я уже говорил с тобой об этом. По-твоему получается так: другие дети пусть рискуют жизнью, а наши посидят на печке или около мамы с папой. А вот, когда все утихнет, наступит мир и спокойствие, наши деточки выйдут на свет божий и скажут: - а вот и мы. Устраивает это тебя?

 

Лёвушка вступился за маму:

- Папа, маму можно понять. Мама есть мама. Конечно и тебе не легче, и нам не легко сознавать, сколько горя мы можем причинить вам. Но что делать? Шилов поручил нам подобрать хороших ребят и привести к нему. Хороших – значит идейных. У нас будет своя комсомольская ячейка. Ничего опасного в этой работе нет.

Папа сказал:

- Покажешь и мне этот список.

 

Это означало, что отец одобряет начало нашей революционной деятельности. Мама в слезах вышла из комнаты. И у меня, и у Лёвушки было тяжело на сердце, но мы не могли уже отступить, не могли, да и не хотели.

К вечеру того же дня был готов наш список. Мы нарушили наказ Шилова только в одном: в список вошли ребята и из зажиточных семей. Но мы ручались за их сознательность и преданность идеям революции.

 

Однако Шилов расшумелся:

- Это что такое? Рая Рыжик и ее брат Миша, дети хозяина самого большого в городе галантерейного магазина. Даже я это знаю, хотя и не земляк вам. Зачем они вам нужны? Так, ребята, дело не пойдет. Вы, видимо, не серьёзно подошли к такому важному политическому заданию и решили никого не обидеть. А нам нужны верные ребята. Все рвутся, прямо грызутся за власть! И все готовы своими руками задушить красных. Нам предстоит тяжелая борьба не на жизнь, а на смерть, и в этой борьбе будут жертвы, богатеев придется прижать к ногтю, кому же захочется своих родных раскулачивать? Нет, друзья, так дело не пойдет. И еще одно замечание. Слышал, будто ты, Вера, играешь на скрипке, верно это?

- Да, играю, не так уж хорошо, но стараюсь.

- Так ты это брось.

- Почему? – изумилась я.

- А потому что скрипка не пролетарский инструмент.

- А какой же инструмент пролетарский?

- Гармошка, балалайка.

- Гармошка хороший инструмент, согласна, - ответила я, - а балалайка гадость.

- Что? – взревел Шилов.

 

И тут в наш спор вступил Лёвушка:

- Я не согласен с вами, товарищ Шилов. Насчет детей из зажиточных семей в принципе Вы правы. Но мы за этот список ручаемся головой. Мы поговорили с каждым, обо всем предупредили. Дети Рыжиков готовы даже из дому уйти, лишь бы мы не отталкивали их. Это очень хорошие, верные ребята. Разве история не знает примеров, когда даже дети дворян отдавали жизнь за народ? Хотя бы декабристы...

 

Напоминание о декабристах, по-видимому, заставило Шилова поколебаться в своей позиции. Он сказал:

- Эва, куда загнули! Декабристы! То были одиночки, а вы... Сколько у вас всего человек?

- Двадцать два.

- И сколько из них буржуйских сынков и дочек?

- Девять.

- Много. Поработайте еще, ребята. Не спешите. Даю вам еще два дня на подготовку.

 

Левушка снова попросил слова:

- О том, что скрипка не пролетарский инструмент, это, извините меня, в некотором роде просто недоразумение. Есть народы, где на скрипке играют почти все. Вера, конечно, тоже не права, назвав балалайку гадостью, но это она сгоряча, и я думаю, она извинится за свою грубость.

Я извинилась и, придя домой, свою чудесную скрипку разбила. Папы не было дома, а когда, возвратившись, он узнал об этом, у него был четырехчасовый обморок. Он приходил в себя и снова терял сознание. Я была в отчаянье, но и за этот гнусный поступок папа не ругал и не наказал меня. Он понимал, что его болезненная реакция и была моим наказанием. Да еще каким! Больше к скрипке я не прикасалась, о чем теперь очень сожалею.

 

Через два дня мы отнесли Шилову наш список, ничего не изменив в нем. Но развернувшиеся в те дни события опрокинули и наши и Шиловские планы. На наш город совершили налет белобандиты. Это была страшная ночь. Бандиты врывались в дома. Грабили все, что попадалось под руку, искали коммунистов и евреев, или, как они орали «жидов». Все, кто сводил с кем-либо личные ссоры и споры, подсказывали бандитам интересующие их адреса, и те убивали людей с большей легкостью, чем нормальные люди убивают мух.

 

Наш список оказался тоже в руках бандитов. Кто мог это сделать? Неужели среди нас был предатель? Но кто?

 

Вскоре мы узнали имя предателя. Им оказалась Наташа Порш, девушка, которой все мы безоговорочно доверяли, искренно любили и уважали. Ведь это она первая привела нас к Шилову.

 

Вот что произошло. Она доверилась одному парню, члену террористической группы боротьбистов, который уверял ее, что большевики хотят лишить украинцев их национальных прав, больше того, они хотят русифицировать Украину. Она дрогнула, решила уйти от большевиков к боротьбистам, сообщила этому парню имена всех комсомольцев, вернее тех, кто изъявил согласие войти в первую комсомольскую ячейку нашего города. Но очень скоро она раскусила сущность бандитского движения боротьбистов и порвала с ними всякую связь. А после того, как она увидела ребят из нашего списка, повешенных на деревьях-акациях против окон домов своих родителей, совесть настолько замучила её, что она созналась во всём Лёвушке, затем пришла домой и застрелилась. Все мы очень тяжело переживали эту трагедию.

 

Как только начались беспорядки в городе, Лёвушка всех направил в Уком (уездный комитет партии). Меня он совсем загонял. Мама была в истерике и умоляла нас не ввязываться в неравную борьбу. Отец молчал, но по всему ему состоянию видно было, как он встревожен и подавлен. Да, трудно давалась ему наша активность, а мы рвались в бой.

 

В Укоме всех коммунистов и неоформленных ещё комсомольцев вооружили и отправили по адресам, где бесчинствовали бандиты. Фактически, нас посылали на верную и мученическую смерть, но и бездействовать мы не имели права. Это все сознавали. И тут мы воочию убедились, как мы были правы, доверившись ребятам и не считаясь с их родословной. Первой жертвой схватки с бандитами стал Миша Рыжик. Он дрался смело и самоотверженно и спас целую семью от зверской расправы, а сам был изуверски замучен бандитами. Ещё одна девушка из нашего списка, дочь крупного лавочника Лиля Гофман погибла, отвлекая бандитов от дома, где жил Шилов, и где могли быть важные для партии документы. Среди коммунистов было трое убитых, а среди комсомольцев семеро повешенных, еще троих бандиты увели с собой в качестве заложников. Перед нами была поставлена задача вызволить их. Думается, что сам Шилов не представлял, как это возможно сделать.

 

Вся бандитская шайка на рассвете убралась в мужской монастырь, расположенный в трёх верстах от городской заставы, где, как потом выяснилось, расположился штаб нашумевшей в годы Гражданской войны атаманши Маруськи, любовницы батьки Махно. Вся дорога от города до монастыря была покрыта трупами людей, бутылками от водки, пищевыми отбросами, грязной бумагой, луковой шелухой. И всё это вперемешку с кровью и всякими нечистотами. Смрад и ужас стоял на всём этом скорбном пути.

 

Нашей комсомольской ячейке было дано задание очистить дорогу от всяческой скверны, а трупы доставить в город для почётного захоронения. О том, чтобы выбить бандитов из монастыря, рано было думать. Наша разведка показала, что бандитов там намного больше, чем Уком и Уисполком предполагали. После очистки дороги нам была поручена охрана городской заставы, о нас требовалось не пропустить в город ни одного бандита. Трудная, очень трудная задача!

 

Честно говоря, мы по-настоящему ещё не владели оружием. По пять человек проходили минимальный инструктаж и тут же спешили на дежурство. На смену шла новая пятёрка. Никакой разницы между девушками и парнями не было. Кто-то из нас выразил удивление, почему Шилов доверил это сложное и опасное задание только комсомольцам. Лёвушка высказал предположение, что очевидно нами легче пожертвовать, чем коммунистами. Но мы все отвергли это. Решили как-нибудь при случае получить ответ от самого Шилова. А пока что нам дорога была каждая минута, каждая боевая единица. Пленных мучили зверски. Поэтому издан был приказ: "живыми в плен не попадать". Есть было некогда и не хотелось. Самыми напряженными и мучительными были ночи. Через несколько дней Шилов стал к ночи присылать нам подмогу из партийной ячейки.

 

Лёвушка возглавлял штаб боевой дружины. На самые опасные задания он посылал меня, дабы никто не заподозрил его в семейственности.

 

Несмотря на опасность и сложность обстановки ряды наши не редели. На место убитых и застрелившихся перед угрозой плена к нам приходили новые ребята. Мы настолько были уверены в справедливости нашего дела, что нас это не удивляло и даже казалось вполне естественным.

 

Через одиннадцать дней бандиты убрались из монастыря. Город был спасён от Маруськиной нечисти, правда, они ещё не раз возвращались, причиняя нам много бед и несчастий, но ненадолго, мы уже смелее и действеннее сражались с ними.

 

Сколько властей перебывало в нашем городе за первые годы Советской власти трудно даже перечислить. Редкая власть удерживалась более двух месяцев, а горя все они причиняли столько, что никакими словами не выразишь.

Шилов потребовал от наших коммунистов и комсомольцев (комсомольская организация была уже по всем статьям оформлена) переменить имена и фамилии и получить партийные и комсомольские билеты на свои псевдонимы. По его мнению, это могло хоть в какой-то мере спасти наших родных от жестокой расправы белых.

 

Лёвушка получил комсомольский билет (он был нашим секретарём) на имя Александра Васильевича Горинова. Наш Аба назвался Андреем Васильевичем, оставив почему-то свою фамилию, не помню, чем он объяснял это. Я ничего не изменила. Мне страшно было за своих родных, но почему-то я не верила, что выдуманная фамилия спасёт их. А кроме того, мне казалось кощунственным отказаться от отчества и фамилии отца, которого я так молитвенно любила. Так я и получила комсомольский билет, а затем партийный на своё подлинное имя.

 

Правда, когда я приехала много позднее в Москву, где жили мои братья в студенческом общежитии и остановилась у них, меня тоже стали звать Васильевной, что было, конечно, понятней и естественней для сестры Васильевичей.

 

Вскоре Шилов дал нам новое задание: организовать Дом-коммуну для комсомольцев. Он уже воочию убедился в том, что те ребята из буржуазных семей, которых мы рекомендовали и за которых ручались, действительно преданы революции, как и ребята из пролетарской среды. Но им трудно было жить дома, где сковывали их инициативу, требовали порвать с комсомолом, мучили попрёками и скандалами.

 

Лёвушка (мы никак не могли привыкнуть к его новому имени) живо откликнулся на предложение Шилова, тут же подхватил его идею и целиком поручил мне организацию этого дела. Помощников я могла выбрать по своему усмотрению.

 

Рая Рыжик и Оля Немчинова вошли в инициативную группу, и мы энергично принялись за дело. Вскоре Райисполком выделил нам прекрасный дом с замечательной обстановкой, брошенный хозяином городской мельницы и бежавшим с семьёй за границу. Мы выскоблили дом, убрали его, сделали очень уютным. Мы опросили всех своих комсомольцев, а в нашей ячейке было уже 35 человек, и всех желающих зачислили в нашу первую комсомольскую коммуну. Мы разработали устав коммуны. Вот его основные данные:

"В коммуне нет никакой собственности, всё общее. Слова "моё", "твоё" вообще изымаются из обращения. Все члены коммуны работают в советских учреждениях. Заработок складывается в общую кассу, которая хранится у избранного членами коммуны кассира. Кассир ведёт дневник доходов и расходов, и раз в неделю отчитывается в своей финансовой деятельности на общем собрании членов коммуны. Кухня общая, ведают кухней завхоз и старший повар, они тоже избираются и отчитываются перед всей коммуной. Завтрак, обед и ужин готовят дежурные на кухне. Уборку проводят дежурные по уборке. Заготовкой воды и топлива заведуют юноши. Питание может быть только скромным, и никто не смеет обижаться на его однообразие. Фактически мы изо дня в день ели одну шрапнель, как тогда называлась каша из овсянки.

 

Члены коммуны, или, как вскоре нас стали называть "коммунары", не допускают никаких нарушений моральных принципов, романы начисто исключались, о каких романах могла идти речь, когда идёт гражданская война, и наши отцы и братья умирают в смертельной схватке с врагами революции. Одеваются все скромно, и всегда должны быть подтянутыми и аккуратными. Кольца, броши, ожерелья, банты, галстуки исключаются. За одно слова неправды, фальши, неблаговидного поступка, лени, нетоварищеского отношения – высшая мера наказания – исключение из коммуны.

 

Самую большую комнату (очевидно, это был зал для приёма гостей) мы отвели под клуб. Там из книг, принесённых из дому каждым коммунаром, была организована библиотека-читальня. Мы создали при нашем клубе музыкальный кружок (инструменты были принесены из дому), кружок коллективной декламации и драматический кружок. Шуре Душкову поручили дирижёрство в музыкальном кружке, а мне достался кружок коллективной декламации. Коммуна имела свою стенгазету. Не зная лозунга о "критике невзирая на лица", наша стенгазета никому и ни в чём не давала пощады.

 

Два раза в месяц у нас бывали публичные концерты, на которые приглашалась городская молодёжь. Зал никогда не мог вместить всех желающих, так популярны были эти концерты. Мой кружок пользовался неизменным успехом. Я разбирала всех участников на голоса, как в хоре, например, стихотворение Некрасова "Идёт, гудёт зеленый шум" звучал у нас так:

"Идёт", - говорили дисканты,

"Гудёт", - басы,

"Зелёный", - тенора

"Шум", – баритоны.

Вторую строку "Зелёный шум, весенний шум", - произносили уже все.

Подсказал мне такое прочтение хороших стихов, конечно, папа.

 

Многие произведения классиков мы не только читали, но и инсценировали и даже старались соответственно принарядиться. Поэтому вскоре наш кружок влился в драмкружок.

 

Я очень редко бывала дома. Всё некогда было. Забот и хлопот по службе и по коммуне было так много, что я не выкраивала времени для своих личных дел. Кроме того, у меня не хватало сил и мужества переносить мамины слёзы, горестное выражение отцовских глаз. Любимые их старшие дети ушли из дома. В советских учреждениях комсомольцы заменяли саботажников служащих, следовательно, работали сверх сил. Девушки живут в одном доме с мальчиками, не было бы беды. Словом, у родителей тревог хватало.

 

Выходных у нас не было. В воскресные дни наши коммунары либо пилили дрова для городских дровяных складов, либо наводили чистоту в советских учреждениях, мыли полы и стены, так как никаких уборщиц не было и в помине, либо приводили в порядок архивы.

 

Вскоре в нашем городе открылся госпиталь для раненых и тифозных красноармейцев. Этот госпиталь отдали целиком под общественное наблюдение коммунарам, вернее, коммунары взяли полностью шефство над госпиталем. Чего только мы не делали для госпиталя! Прежде всего, мы обошли все дома зажиточных граждан нашего города и именем революции реквизировали у них постельное и нательное бельё, домашние аптечки, одеяла, полотенца, тазы, кувшины, муку, сахар и другие продукты первой необходимости. Затем мы объявили беспощадную борьбу вшам, разносчикам тифозной заразы. Все вечера мы посвящали бедным больным, которых буквально заедали проклятые вши. Мы стригли и брили больных, стирали их бельё, часто приходилось сжигать бельё, так как даже кипячение не избавляло от вшей. Обычно в первый день после кипячения всё было вроде тихо, а на другой день они начинали шевелиться и кусаться с новой силой, точно кипящая вода вызывала у них только обморок.

 

Весь город облетела история с гимнастёркой одного красноармейца-будёновца. Мы хотели сжечь его гимнастёрку, потому что никакими обычными путями расплодившихся в ней вшей нам уничтожить не удавалось. А расставаться с этой гимнастёркой красноармеец не хотел, так как ему подарил её сам Буденный. Тогда мы решили не сжечь, а только обжечь её в печурке, так называемой тогда буржуйке. Мы накалили её до такого состояния, чтобы притронуться к ней было невозможно и чтобы в то же время гимнастёрка не сгорела. Затем мы бросили эту горячую гимнастёрку на пол, рассчитывая, что когда она поостынет, будем топтать её ногами до тех пор, пока не поубиваем всю эту несгоревшую мразь. И тут произошло совершенно невероятное! Гимнастерка сама пошла по полу. Мы не верили своим глазам. Вся коммуна сбежалась на кухню. Гимнастерка шевелилась как живая, её двигали бесчисленные полчища вшей. Тогда мы стали колошматить её ногами, треск стоял под нашими сапогами, а когда потом мы обдали гимнастёрку крутым кипятком, и стали после этого разглядывать её, во всех складках и швах мы находили всё ещё живых вшей.

 

И всё же хозяин гимнастёрки не хотел расставаться с нею. Он взял на себя труд убивать каждую вошь, что называется, персонально. Много потратил он труда и времени, но своего добился, и очистил свою гимнастёрку. Мы предложили сохранить её для истории, как экспонат времени гражданской войны и памятник нашей мужественной борьбы с тифозными вшами. И сейчас эта гимнастёрка хранится в стеклянном футляре в комсомольском музее нашего города.

 

Нашему госпиталю всё время не хватало продовольствия, поэтому мы периодически производили конфискацию самых необходимых продуктов у населения. Легче всего нам удавалось это в слабо обеспеченных семьях. Там нам охотно шли навстречу и делились, чем могли. Но в богатых домах мы наталкивались и на ругань, и на проклятия, и что было всего обиднее, ничего не хотели нам отдавать добровольно. Приходилось прибегать к более действенным мерам. В городе проводили эту работу девушки, а в сёла посылались юноши. Это были продовольственные отряды, состоящие из коммунистов и комсомольцев, целью их было изъятие излишков хлеба и других продуктов у кулаков. Не все возвращались живыми, очень много ребят погибло в схватке с врагами в сёлах и деревнях, но никто не отказывался от этой трудной и опасной работы.

 

Около тяжело больных тифом и раненых бойцов мы дежурили по ночам, делали всё возможное и невозможное, чтобы облегчить их страдания. И всё же выживали не все. Очень тяжело мы переживали неизбежные потери. Нам всё казалось, что мы чего-то недосмотрели, что-то упустили. И, как нарочно, из-за моего хорошего почерка, все печальные известия родным приходилось писать мне.

 

Профессиональных медицинских сестёр у нас было очень мало. Но мы быстро научились ставить банки, горчичники и оказывать необходимую медицинскую помощь больным. Два городских врача обслуживали госпиталь. Один добровольно и бесплатно – доктор Барский и другой по мобилизации за плату – доктор Катранов.

 

Нашим родным работа в госпитале прибавила волнений. Шутка ли – выхаживать тифозных больных, вести войну со вшами, проводить бессонные ночи. Многие наши коммунары заразились тифом, работы и волнений нам прибавилось. Так проходили наши дни, полные тревог и забот, попутно с нашими общественными заданиями по комсомольским заданиям.

 

И вдруг в наше комсомольскую организацию поступило сообщение о Всеукраинском съезде комсомола в Киеве, куда нам выделялось одно место в качестве делегата от нашей комсомольской ячейки. Ни у кого не вызывало сомнений, что этим делегатом достойнее всех должен был быть Лёвушка. Но его не могли отпустить, так как на нём фактически держалась вся наша комсомольская ячейка. Решено было послать меня. Как я была счастлива и горда!

 

Я достала новый кумач на косынку, выбрала лучшее платье, положила решение бюро комсомольской ячейки в комсомольский билет, который поместила в нагрудном кармане так, чтобы его сразу можно было увидеть, и направилась на вокзал. Села в товарный вагон (пассажирских не было), а поезда в то время шли медленно, на каждой станции стояли подолгу. Мой вагон, как и другие, переполнен был мешочниками. На некоторых станциях они выползали, но тут же вползали (другого слова не найдёшь) другие с их нудными разговорами, которые отравляли моё приподнятое настроение. Я буквально затыкала уши, чтобы не слышать их. Возможно, если бы я не делала этого, я узнала бы, что могло меня ожидать в Киеве. Но я ничего не знала.

 

Наконец, мы приехали. Спрыгнула я на платформу в своей красной косынке и с торчащим из нагрудного кармана комсомольским билетом… и обмерла. На перроне стоял солдат, явно не красноармеец. Я поняла, что за время пути в городе сменилась власть. Я заметалась по платформе в полном отчаянии, и тут же солдат схватил меня за руку. Я стала по-глупому вырываться, он больно стукнул меня, ввёл в здание вокзала и передал другому солдату, а тот повёл меня по какой-то нарядной, но пустынной улице, всё время грязно ругаясь и периодически больно толкая кулаком в спину.

 

Привёл он меня в какое-то служебное помещение, кругом охраняемое военными. "Что за власть?" – в отчаянье думала я. Я понимала, что это белые, но кто именно, не знала. Меня ввели в комнату, на двери которой было написано "Комендант".

 

Начался допрос. Сидящий за столом офицер, очевидно, это и был комендант, извлёк из моего нагрудного кармана комсомольский билет (в замешательстве я даже не догадалась спрятать его хотя бы в карман платья), плюнул на него и положил в ящик своего стола. Красную косынку он грубо сорвал с моей головы и брезгливо бросил её под стол в мусорную корзину. Первый вопрос:

- Жидовка?

- Еврейка.

- Дура ты и сука, жидовская харя. Зачем пожаловала в город?

Я помолчала с минуту, потом сказала:

- Вас, белую сволочь, выгонять с советской земли.

- Что?! – заорал он не своим голосом и через стол больно стукнул меня металлической линейкой по голове. Я даже не поморщилась, чтоб не доставить ему удовольствия.

- Ах ты, мерзавка, - рассвирепел комендант. – Увести! – приказал он солдату. – И передай мой приказ вправить ей мозги.

- Ты сам мерзавец, - сказала я и пошла за солдатом.

В коридоре солдат тихо сказал мне:

- Зачем ты так, дура ты этакая. У них власть, а у кого власть, у того и сила. Вот теперь измордуют тебя, своих не узнаешь, если ещё выживешь.

 

Он ввёл меня в камеру, зловонную, грязную, полную таких же несчастных пленников, как и я. Не успела я осмотреться, как меня снова вызвали и отвели, как я потом узнала, к начальнику контрразведки.

 

Это был сравнительно молодой, широкоплечий, светловолосый человек, со злыми, пытливыми, неопределенного цвета глазами, очень резким, неприятным голосом. Мне бросилась в глаза его дефективная нижняя губа, раздвоенная, в народе такие губы называют "заячьими".

 

- Кто ты? Зачем пожаловала? Как зовут? Жидовка? Комсомолка?

- На какой же вопрос мне отвечать, если вы задали сразу пять вопросов.

- Вот так и отвечай на все пять вопросов.

- Я приехала по делу с определенным поручением, с каким именно вас не касается, я не жидовка, а еврейка, и да, я комсомолка, чем горжусь.

- Вот вшивая собака! – возмутился он. – И что это за поручение у тебя, кто дал его тебе и для чего?

- А это вас не касается, и учтите, на все подобные вопросы я отвечать не буду, несмотря на все ваши пытки. Можете делать со мной, что хотите, пока власть в ваших кровавых руках. Но это будет не вечно. Придёт ещё наш час.

- А вот сейчас ты узнаешь, жидовская харя, чего мы хотим от вашего брата. Веди её в восьмой.

 

И меня увели. Так началась моя Голгофа, моя мука, которую я, однако, переносила довольно стойко, так как знала и понимала, за что страдаю.

 

Как проходила наша жизнь в камере, лишенной абсолютно всяких человеческих условий? Дневной свет проникал в крошечное зарешеченное окошко, вернее, окошечко, расположенное высоко, почти под самым потолком. Параша выносилась только тогда, когда была окончательно переполненной. Камера была общей для девушек и парней (наша камера была молодежной, мы сами условно делили её на две половины – женскую и мужскую). Койки были чуть прикрыты грязными одеялами, полными блох, клопов, вшей. Кормили ужасно. Вначале мы изнывали от голода, потом то ли привыкли к голоду, то ли отвыкли от еды, но мучились меньше. Воды почему-то не жалели, хотя она была грязной и вонючей. На прогулки должны были выпускать ежедневно, но правило это не выполнялось. Каждый раз находилась за нами какая-нибудь провинность, и в наказание прогулка отменялась. Бежать не было никакой возможности. Были у нас свои организаторы, агитаторы, рассказчики, поэты и даже философы. Однажды через просвет в форточке к нам залетела какая-то прокламация. Это было чудом. Мы выучили её наизусть, целовали бумагу, клялись держаться мужественно, дождаться, кто выживет, советской власти и потом все силы отдать её укреплению, по капле отдать кровь в борьбе с врагами революции.

 

Как это ни странно, но иногда мы даже пели. Нам запрещали, наказывали, а мы пели.

 

Среди мальчиков особым уважением пользовался у нас Виталий Крылов. Мы все завидовали его фамилии, он честно признавался, что не знает, какое отношение имеет его фамилия к баснописцу Крылову, но не фамилия играла главную роль в его общей нашей симпатии. У него было очень умное, доброе лицо, совершенно необыкновенные синие глаза, русые, чуть вьющиеся волосы. Ему было 17 лет, но выглядел он старше. Всех нас поражала его память. Он любил стихи и знал их множество. Он читал нам их и пел свои песни на слова из этих стихов. Как жаль было такого талантливого юношу! У меня с ним были особые отношения, очевидно, они выходили за рамки обычного дружеского расположения. Но мы стеснялись своих чувств, скрывали их, нам казалось кощунственным давать волю сердцу в такое время, когда все мысли и чувства должны быть подчинены одному – дожить до изгнания белых и ринуться на укрепление советской власти. Да и по уставу коммуны романы не допускались.

 

Девушки, кроме всяких иных пыток подвергались ещё и надругательствам, причем, солдатам давалась полная свобода действий. И вот здесь, как ни странно, антисемитизм сыграл свою положительную роль, а не отрицательную – не только офицеры, но даже солдаты брезговали девушками-еврейками. Виталик буквально торжествовал. Все понимали, что он особенно радуется за меня.

 

И вот однажды Виталик вернулся с допроса, вернее, не сам вернулся, а его приволокли в ужаснейшем состоянии. Оказывается, как мы потом узнали, он высказал начальнику разведки своё удовлетворение по поводу отношения, как он выразился, извергов-мужчин к девушкам-еврейкам. За это он был зверски изувечен: позвоночник его был перебит, глаза выколоты и не только язык, а и ещё кое-что отрезаны. Он истекал кровью, медицинская помощь вообще никому не оказывалась. Его бросили в камеру для того, чтобы он в нечеловеческих муках умирал на наших глазах. Говорить он не мог, боли в спине и позвоночнике не позволяли ему ни сидеть, ни лежать. Мы не могли видеть этих мук. Мы стали колотить в двери камеры, мы плакали все навзрыд, кричали, умоляли о помощи, но никто не отзывался. Мы даже грозили в знак протеста передушить друг друга (голодовку не было смысла объявлять, мы и так голодали). Нам ответили:

- Ради бога. Собакам собачья смерть.

 

Так он и скончался в нечеловеческих муках. Потом его труп багром выволокли из камеры.

 

Сколько я прочитала за свою жизнь книг, повестей и рассказов, сколько статей в газетах и журналах, нигде не встречала того, что творилось в нашей камере деникинской контрразведки, возглавляемой зверем – садистом Собаковичем. Мы звали его не "собакой", что так подходило к его фамилии и к его поведению, а "зайцем" из-за его губы. Какие только изощренные пытки не применялись в его контрразведке, по его инициативе! Хочу остановиться на двух пытках, которые, на мой взгляд, заслуживают более подробного описания.

 

Правда, мне необходимо сделать здесь одну оговорку. Когда я много позднее, в сороковых и пятидесятых годах работала в журнале "Молодая Гвардия" (издательство ЦК ВЛКСМ), комсомольцы редакции попросили меня однажды рассказать на молодёжном собрании о том, как создавалась комсомольская организация на Украине, и что мне, и моим товарищам пришлось пережить в Деникинской контрразведке. Не из желания похвалиться пережитым, а исключительно из воспитательных соображений, я с такими воспоминаниями выступила. На этом собрании присутствовал заместитель редактора "Молодой Гвардии" (редактором была писательница А. А. Караваева) – Марк Колосов. Не сказав мне ни слова, без всякого моего предупреждения, он на материалах моих воспоминаний написал рассказ или повесть, даже не упомянув моего имени, и опубликовал этот материал в каком-то журнале. Я не подняла скандала, проглотила эту горькую пилюлю. Не поинтересовалась, где именно это было напечатано, чтобы не соблазниться вмешательством, и оставила этот недостойный поступок на совести писателя Марка Колосова. Однако я потеряла после этого всякий интерес самой написать о том, чему я была живым свидетелем, и о том, что сама пережила в горькие деникинские годы. В настоящее время я изменила этому решению. Почему мерзкий поступок М. Колосова должен мешать мне написать мою правду?

 

Итак, я возвращаюсь к рассказу о тех изощренных пытках, которые применялись к заключенным той контрразведки, которой ведал Собакович. Это, во-первых, пытка расстрелом и, во-вторых, пытка шахматной игрой. Начну, однако, со второй.

 

В огромном дворе было огорожено большое поле с расчерченными квадратами для установки шахматных фигур по той же схеме, что на шахматной доске. Фигурами были заключенные, в основном, молодёжь, комсомольцы. Все фигуры были одеты соответственно своему рангу, на короле и королеве были короны, их одежды были специально сшиты у лучших портных города. Офицеры были в офицерской форме, у других фигур были соответствующие головные уборы. Скромней всех были девушки небольшого роста – пешки. Я всегда была пешкой на линии Е-2 – Е-4. Я была смугла лицом, с головы ниспадали длинные чёрные косы. Как я кляла себя за то, что не срезала их при вступлении в комсомол, как это делали другие девушки. А тут у Собаковича как меня таскали за эти косы, как рвали их и истязали! Итак, игра шла живыми фигурами. Партнёры – Собакович (неизменно) и его противники (эти менялись) сидели по обе стороны поля на высочайших креслах. Вдоль полей выстраивались вооруженные солдаты с длинными шестами в руках. Игроки вслух произносили свои ходы, и солдаты пинком в спину указывали, куда именно фигуре следует перешагнуть. Проигранную фигуру тут же расстреливали, труп багром вытаскивали с поля, кровь обильно посыпали песком, и "игра" продолжалась.

 

Много раз пришлось мне участвовать в этой зверской игре, но меня ни разу не проиграли, как я ни молила судьбу об этой милости. Нас не столько мучил естественный страх быть проигранным и расстрелянным, сколько гибель товарищей в результате такой наглой жестокости. Не все выдерживали эту пытку, теряли сознание (таких тоже расстреливали), заболевали, очевидно, психически, бредили, рвали на себе волосы, одежду, бились в истерике – всё это было ужасно. Рядом со мной на поле обычно стояла такая же, как и я, брюнетка маленького роста по имени Зоя. Она, как оказалось, умела играть в шахматы, и, по-видимому, неплохо. Когда она была на поле против Собаковича, она иногда рисковала вмешиваться в его ходы, делала она это взглядом, и, как её казалось, совершенно незаметно для Собаковича, и, не думая помочь ему, очевидно из неосознанного спортивного интереса, но Собакович почему-то понимал её, следовал её "подсказке" и не разрешал расстреливать её при проигрыше. Зоя возмущалась, требовала заслуженной кары, но Собакович был неумолим. Тогда Зоя решила держать себя в самых строгих рамках и не поддаваться даже намёку на вмешательство в игру.

 

И вот однажды Собакович прислал за Зоей солдата среди бела дня, когда шахматной игры на игровом поле не предвиделось. Думая, что её зовут на очередной допрос, она стала собираться. И вдруг солдат шепнул, что Собакович задумал сыграть с ней партию в шахматы. Мы все обмерли, понимая, насколько опасно было оставлять Зою наедине с Собаковичем для такой цели.

- Не надо, не ходи! – уговаривали мы её.

- Что же я должна подвести солдата? Откуда я могла узнать, для чего он вызывает меня?

Да, это было тоже невозможно. И Зоя ушла. Долго её не было. Мы места не находили от тревоги. Наконец, она появилась, бледная, руки у неё тряслись, глаза были полны слёз. И вот что она рассказала нам. Собакович поставил такие условия игры: если выиграет она, её расстреляют, если выиграет он – она разденется догола, и он будет делать с нею всё, что захочет.

 

Она вообще отказалась играть с ним на этих условиях. Тогда её отвели в камеру пыток с приказом Собаковича не бить по голове и рукам, а Собакович ждал её. Солдаты, даже в камере пыток, если там не было начальства, жалели нас, и не столько пытали, сколько делали вид, что пытают.

 

Зою привели обратно к Собаковичу. Она по-прежнему не соглашалась играть с ним. Тогда, что было неслыханно для такого зверя-садиста, как Собакович, он предложил ей поставить свои условия. Она сказала:

- Перестаньте вообще играть в живые шахматы, в крайнем случае, прекратите расстрелы проигранных фигур. Шахматы – это спорт, притом спорт не дураков и не зверей. Во что вы прекратили эту игру? Что общего имеют шахматы с вашим зверством?

 

Зоя была киевлянкой. Собакович уже навёл справки и узнал о том, что она была одаренной шахматисткой. Уж очень ему, как видно, хотелось выиграть у неё. Он был, возможно, и не талантливым шахматистом, но его самоуверенность и убежденность в том, что его никто не посмеет переиграть, толкала его на риск.

 

Он принял Зоины условия. Партия длилась очень долго, Зоя начала игру с твёрдым намерением проиграть, уверенная в том, что он не оставит её после этого в живых, но тот же спортивный азарт сыграл и здесь свою роль, и партия закончилась вничью. Собакович отпустил её, как он выразился, "до следующей партии". Зоя вернулась к нам совершенно измученная, мы не знали, что делать, что советовать ей. Она твёрдо заявила, что в следующий раз проиграет ему, только бы больше не видеть его, не дышать с ним одним воздухом, он уверена была, что, проиграв, он сам убьёт её, предварительно надругавшись.

 

Но ей не пришлось больше играть с ним. Она погибла, но другим путём. И здесь я перехожу к рассказу о втором изобретении Собаковича - пытке расстрелом.

 

"Технология" этой пытки была такова: заключенные вырыли по приказу начальства на краю комендантского сада длинный, глубокий ров. На рассвете к этому рву подводили от десяти до двадцати заключенных. Им приказывали раздеться догола – и девушкам, и парням, свою одежду положить у ног и занять указанные позиции, на ширине вытянутых рук. На определенном расстоянии от них выстраивались солдаты с нацеленными винтовками. По команде "пли" раздавался выстрел из всех винтовок, но часть из них имела боевые, а часть холостые заряды. В кого попадала пуля, тот падал в ров, а в кого не попадала, оставался стоять. В первый раз мы ничего не поняли. А именно в этот первый раз и погибла Зоя. Очевидно, Собакович не знал о том, что в эту партию мучеников была включена и Зоя.

 

Нам, оставшимся в живых, разрешили голыми, со своей одеждой в руках вернуться в камеру и там уже одеться. С тех пор я совершенно не могу видеть голые тела, даже на пляже. Через несколько дней вся эта мучительная процедура повторялась. Мы сговаривались не выходить из камеры, но нас выволакивали силком с грязнейшей матерной руганью (с тех пор я совершенно не могу слышать подобных слов), волоком тащили к месту пытки, устанавливали на свои места, мы брали себя в руки, мечтая о боевых зарядах, дабы больше не видеть гибели товарищей и кончить, наконец, эту пытку.

 

Четыре раза я стояла у этого проклятого рва, первый раз, не понимая, на что нас обрекают, потом два раза всё понимая, но боевые заряды, как заколдованные, меня не касались, а на четвертый раз нервы мои не выдержали, и я, живая и не тронутая пулей, тоже бросилась в ров.

 

Дело было в октябре, погода стояла холодная, я голая, кругом стоны недобитых, кровь, зловоние, внезапно пошёл снег с каким-то особенно холодным ветром, у меня зуб на зуб не попадал от холода, я вдруг засомневалась в том, жива я или попала под пулю; почему же, если я жива, я здесь в могиле среди мертвецов, и что вообще произошло. У меня стали путаться мысли, потом я, очевидно, впала в какое-то забытьё и на какое-то время отключилась от действительности, потом опять пришла в себя, и решила, что всё правильно, и лучше здесь, чем в камере, а как я очутилась в этой могиле, всё ещё не понимала.

 

Я знала, что только следующий день на рассвете трупы увезут за город, где бросят в общую яму-могилу. Значит, мне предстояло на ветру и холоде голой пролежать целый день. Я стала ползать среди трупов, в надежде найти хоть кого-нибудь в живых. Чем я могла бы помочь несчастному – не знала. Выбраться из глубокого рва, охваченного скользкой замерзшей землёй, не было никакой возможности, да и куда, зачем, опять зверям в пасть?

 

Я стала целовать товарищей, прощаясь с ними, молила простить меня за то, что я жива, уверяла их, что это только до рассвета, а там всё обнаружится, и меня прикончат.

 

День этот показался мне вечностью. И даже в этом состоянии я больше всего боялась, как бы трупный запах не привлёк крыс. И тут я стала вспоминать всё, что пришлось мне и товарищам пережить в камере Собаковича. Всё было ужасным, но никто из моих палачей не знал, что любые побои, пытки живыми шахматами, расстрелом, голодом, бессонницей, когда нас запихивали в ящики, напоминавшие стоящие гробы, и не давали целыми ночами заснуть хоть на минуту, - нет, всё это казалось мне не столь страшным, как было бы страшно, если бы мне дали в руки мышь или крысу. Конечно, и при этом я не изменила бы своим принципам, но сердце моё конечно такой пытки не вынесло бы. Но мои палачи и не подозревали, чем можно было меня по-настоящему доконать.

 

Наконец, наступил рассвет. Вскоре около рва остановилась телега. На ней было двое солдат. Один спрыгнул с земли в ров в полной уверенности, что там одни трупы, и угодил мне одним сапогом в грудь, другим в живот. Я вскрикнула. Он ошалел от испуга.

- Ванька, - закричал он не своим голосом, - Тута девка живая. И не ранетая.

- Чего выдумал, - возразил ему товарищ.

- Ей бо! Что будем делать с ею? Дурёха, - обратился он ко мне. – Откеда ты тут взялась.

 

Я хотела сказать им, что сама не понимаю, как повалилась в яму, но замёрзшие губы не слушались меня, и я ничего не могла объяснить. Тут в яму прыгнул и второй солдат.

- Эх, твою мать! Придётся пожалеть её. Господь зачтёт нам доброе дело. Давай, братуха, спасём её.

- А как?

- А вот как. Мы всех мертвяков положим, а её поверх всех, чего сумеем, напялим на неё, а как въедем в город, спустим с воза, пущай топает на все четыре, авось кривая вывезет.

 

Я всё понимала, до моего сознания доходили эти слова, я только не представляла, что буду делать, когда меня спустят с воза, как рассчитывали сделать добрые солдаты.

 

Их план не казался мне спасительным. Кое-как разжав губы, я стала умолять их прикончить меня. Но они не соглашались. И осуществили свой план. При въезде в город они кое-как приодели меня в исподнее, спустили с воза и сказали: "Бувай! Ни пуха тебе, ни пера. Дойди до первого дома, где есть подвал, постучись, в подвалах живут бедняки, они и выручат тебя. Бувай, бедолага". И они уехали.

 

Идти я не могла, не было сил, ноги не держали, и я поползла.

А вот и дом с подвалом. Я вползла во двор и со двора постучала в окошко подвала. Долго никто не отзывался. А я всё по-прежнему стучала. Наконец, к окошку подошёл мужчина.

- Кто там? – спросил он.

- Впустите меня. Я всё объясню, сейчас не могу, я очень замёрзла.

Мужчина исчез, очевидно, он советовался с женой, судя по слабо доносившемуся до меня женскому голосу. И, наконец, дверь открылась. Я упала со ступенек и разрыдалась. Долго я не могла ничего говорить. Меня спасители, как могли, успокаивали меня, согрели воду на плите, наполнили корыто, положили меня в воду, потом одели во что-то своё, всё ещё не зная, кто я и откуда взялась. Муж поставил самовар, я уже знала, что это еврейская семья, что звали его Лев (Лёва), а её Фрада. Меня напоили горячим чаем. Как это ни невероятно, но у меня не было даже насморка. Вот когда я смогла оценить отцовскую закалку детей с грудного возраста, когда нас обливали сначала довольно горячей водой из чайника, затем холодной водой у колодца, а зимой над корытом. Потом меня чем-то кормили, но есть я ещё не могла, да и не хотела, я вроде привыкла к голоду, и уложили спать на полу в маленькой уборной на крошечной перинке (это они разрезали свою большую перину, как я потом узнала), так как боялись, что кто-нибудь из соседей мог увидеть моё вторжение и выдать и меня, и их.

 

Три месяца я прожила в этой семье. За это время одни белые сменяли других. Около месяца меня держали в уборной, потом, когда они убедились, что их никто не беспокоит и обо мне никто ничего не знает, они перевели меня в свою единственную комнату и предоставили в моё распоряжение старый диван с неисправными пружинами, а у меня всё тело болело от постоянных побоев в камере у Собаковича, и всё же моя постель казалась мне раем, а спасители мои казались мне сказочными существами. Я даже представить не могла, что после палачей встречу такую заботу по существу чужих людей.

 

Мои родные ничего не знали обо мне и горько оплакивали меня, так как знали о зверствах белых на Украине. Почтовой связи с моим родным городом не было, мои письма пропадали. Как потом я узнала, в Лубнах орудовала банда Маруськи, зверства этих бандитов не поддаются никакому описанию. Грабёж, еврейские погромы, виселицы прямо на улицах были обычными явлениями той жизни. Маруська время от времени наезжала в город верхом на лошади и любовалась делом рук своих бандитов.

 

Но вернусь к своей жизни в подвале моих спасителей. Хозяин Лев Борисович был по профессии печатником – наборщиком. При белых он был, естественно, безработным, жили они с женой бедно, меняли на базаре своё барахло на хлеб и картошку. Мой лишний рот был им не в радость, но они не давали мне и заикнуться о том, что я стесняю их.

- Что делили пополам, будем делить на троих, - говорил Лев Борисович и при этом улыбался и заверял меня, что он теперь лучше и скорее насыщается, чем раньше. То же говорила и Фрада. Между собой они жили очень дружно, как молодые. Меня они очень жалели, и мне часто казалось, что они и на самом деле мои родные, о чём я раньше просто не знала. И таких людей гитлеровцы потом погубили в Бабьем Яру!

 

Лев Борисович не был коммунистом, но он связан был с большевистским подпольем и выполнял довольно ответственные поручения. Сначала он скрывал от подпольщиков мою историю, потом открылся, и из подпольного комитета ему стали передавать для меня кое-какие продукты. Взять меня к себе они не могли, так как я была очень слаба, и только стесняла бы их. Но через какое-то время ко мне стали заходить товарищи, кое-что я переписывала в нескольких экземплярах. Это были листовки-прокламации, которые развешивались на улице и раздавались между своими людьми на предприятиях. И здесь мне счастливо помогал мой хороший почерк. Я дала подробное описание внешности Собаковича и других его верных помощников, но никто из них не попадался на глаза нашим подпольщикам.

 

А вскоре белых выгнали из города, и на Украине была восстановлена Советская власть. Не помню, сколько осталось в живых коммунистов, но хорошо запомнила, что из нашей комсомольской ячейки осталось только три человека: я, брат Лёвушка и Рая Рыжик. В настоящее время ни Лёвушки (Шуры), ни Раи нет в живых, осталась одна я. Но вскоре наша ячейка пополнилась новыми преданными комсомольцами, а партийная организация коммунистами.

 

Моё возвращение домой было и для меня, и для всей нашей семьи большим счастьем. Никто не верил, что я сумею сохранить жизнь в такое страшное время, в чужом городе. Я не всё рассказала своим родным, дабы не травмировать их такими страшными воспоминаниями, но о семье Льва Борисовича и Фрады рассказывала очень много и подробно. Отец написал им благодарственное письмо, мама соорудила им посылку, и между нашими семьями установились добрые отношения на многие годы, вплоть до войны с немцами.

 

Любочки уже не было в живых. Из очередного плена живодёров ему не удалось вырваться. Надо ли говорить о том, как тяжело я пережила это известие. Но меня ждал еще больший удар. Все страхи за меня и вся жизнь при белых окончательно подорвали здоровье папы. Он всё больше худел, надрывно кашлял, почти не спал из-за кашля. Все мы убивались, глядя на него и понимая, что мы его теряем. Так оно и случилось. Особенно тяжело было мне, и не только потому, что я очень любила и ценила его. Так мы относились к нему – все его дети, и все, кто знал его. Мне казалось, что моя пропажа после командировки на съезд Украинского комсомола, и тут же последовавшей смене власти, убили его. Я считала себя виноватой в том, что ему стало намного хуже, чем было раньше. Но что я могла поделать?

 

Как только перестало биться папино сердце, я заперлась в чулане, откуда не выходила ни попрощаться с моим папой, ни на его похороны. Я вообще не могла видеть его мёртвого лица. Все родственники осуждали меня и недоумевали – как это я могла вытерпеть деникинские пытки, и не могу найти в себе мужества попрощаться с любимым отцом.

 

Объективно я всё понимала, но такого мужества в себе не находила. Теперь казню себя за это, да ещё как!

 

4 февраля 1920 года меня приняли в партию. Как я была счастлива и горда! Как больно мне было, что я не могла показать папе свой партбилет. Семён Шилов в тот же день перевёл меня в Уком партии, где я в течение всего двадцатого года была инструктором.

 

Так кончилась моя комсомольская юность. Сколько в ней было прекрасного, несмотря на все трудности и опасности, сколько было чувств, одухотворенных искренней преданностью коммунистическим идеалам, стремлением переделать мир в интересах трудового народа, верой в правоту своего дела и полного самозабвения личных интересов! Всё это было выше и дороже пережитых мук. Мы знали, за что страдаем, и знали, что без этих страданий победы над заклятым врагом добиться было бы невозможно. Мы понимали, что чем мы будем мужественней, тем легче будет потом восстанавливать советские порядки. Поэтому я очень стеснялась моего прыжка в ров, это было несомненно какой-то неосознанной слабинкой, и я втройне старалась замолить свой грех.

 

Закончить свои комсомольские воспоминания хочу рассказом, который в какой-то мере похож на детектив, однако всё в этом рассказе чистая правда.

 

Итак, судьба послала мне неожиданную и необычную встречу с Собаковичем.

 

Вот как это произошло. В начале 21-го года Лубенский Уком командировал меня в Москву для поступления в Свердловский университет. Нашему Укому предоставлялось одно место, и его решили предоставить мне. Но в Университет, или как его тогда называли, в Свердловку меня не приняли по двум мотивам. Первое – я считалась интеллигенткой, так как имела гимназическое образование, а Свердловка предназначалась рабочим активистам для повышения уровня их общих и политических знаний. И второе – я не прошла медицинскую комиссию, так как деникинцы изувечили мои лёгкие. Мне пришлось потом долго восстанавливать их, да и не только лёгкие, я вообще была искалечена.

 

В комиссии по приёму в Свердловку были две Софьи Николаевны. Первая – жена военного Муралова, зав. женотделом Краснопресненского райкома партии и Софья Николаевна Смидович, жена Смидовича, члена ЦИКа.

 

Софья Николаевна Муралова предложила мне работу в женотделе Краснопресненского райкома партии. Секретарём этого райкома был Гриша Беленький, о ком я уже много хорошего слышала и с которым проработала в райкоме много лет. Никогда в жизни, ни до, ни после я не встречала более идеального во всех отношениях человека-коммуниста, чем он. Для него не существовало ничего, кроме партии и партийной работы. Личной жизни не было. Все дни он проводил то в райкоме, то на предприятиях. Никто не знал его отчества. Пропусков в райком не было, к нему мог придти кто хотел и когда хотел. Всех он выслушивал так, точно собеседник открывал ему Америку.

 

От нас, инструкторов, он требовал каждый день бывать на своих предприятиях, никогда не заходить к директору, секретарю парткома или председателю месткома прежде, чем мы не побываем в цехах и не поговорим с рабочими. В мою группу входила фабрика "Большевик". Это была кондитерская фабрика, принадлежавшая в старое время французской фирме "Сиу". Гриша так меня напутствовал, когда передавал в моё ведение эту фабрику: "Если я узнаю, что ты взяла хотя бы одну конфету или пирожное не за столом, предположим, директора, а в цеху у какой-нибудь работницы, прощайся с нами, такого работника я не потерплю". Одет он был всегда небрежно, ему некогда было следить за собой. Ел он только тогда, когда кто-нибудь из работников насильно уводил его в столовую. Но что он ел, уверена, – не знал, так как во время обеда он продолжал свои наказы и советы. В то время он был холостым, но женщин он не замечал. Позднее, когда я уже не работала в райкоме, до меня дошёл слух, что он, якобы, женился. С трудом представляю, как это могло произойти. Меня он жаловал за хороший почерк и умение выступать перед любой аудиторией. Поэтому он часто брал меня с собой на ответственные собрания. Мы все звали его Гришей, и он представлял нас слушателям, собравшимся на собрание или митинг, по имени. К этому все привыкли и не удивлялись.

 

Когда в период "культа личности" я узнала о том, что Гриша расстрелян как враг народа, я чуть с ума не сошла. Именно этот факт заставил меня усомниться в том, что Сталин – наш вождь. Более того, я вспомнила предупреждение Ленина о его завещании и том, чтобы Сталину не давали стать во главе партии.

 

Сама Софья Николаевна Муралова была тоже очень притягательным человеком. Я, конечно, согласилась, и с января двадцать первого года по сентябрь двадцать девятого года проработала в Краснопресненском райкоме партии.

 

Жила я на Цветном бульваре, а райком помещался на Георгиевской площади, куда я обычно добиралась двумя трамваями, "Б" от Самотёчной площади до ул. Горького, а от ул. Горького до райкома другим трамваем, номера которого я не помню. И вот однажды в этом втором трамвае, переполненном до отказа пассажирами, я вдруг увидела Собаковича в форме командира Красной Армии (в чинах и званиях я не разбиралась, но что это форма не рядового, а командира, поняла). Я сразу узнала его и по всему его облику и по его заячьей губе особенно. Меня буквально бросило в жар. Что делать? Его надо было задержать, но как? Я пробралась к кондукторше, вызвала её в тамбур и попросила её помощи. Она повела меня к вожатому. И тому я рассказала коротко о том, кого я обнаружила. Дорога была каждая минута, теперь мне вряд ли удался бы тот план, который мы составили втроём – я, кондукторша и вожатый. У той остановки, где будет милицейский пост, они никого не будут выпускать из вагона и никого не будут впускать в вагон. Я пойду к дежурному милиционеру и попрошу его вмешательства. Так мы и поступили.

 

Образовалась пробка, надо было спешить. Я выбежала из свого вагона и, захлёбываясь от волнения, сообщила милиционеру, кого обнаружила в вагоне. Он тут же связался с кем-то по телефону, и вскоре к его посту подъехала машина с двумя милиционерами. Мы вошли в вагон, и милиционеры попросили того, на кого я указала, последовать за ними. Все мы – четверо – вышли из вагона, трамвай тут же последовал по своему пути, а нас усадили в милицейскую машину и повезли в ЧК. Там нам готов уже был пропуск в кабинет Дзержинского.

 

Меня очень обрадовало то, что при выдаче пропуска дежурный отнял у Собаковича оружие. Он сказал, что таков порядок для всех, кто идёт на встречу с Дзержинским.

 

У Собаковича ни один мускул не дрогнул на его наглом лице. Он был невозмутимо спокоен, и даже предупредителен ко мне. Минуя кабинет секретаря, мы вошли к Дзержинскому. Он встал из-за стола, лицо у него было очень усталое, худое, глаза мудрые и добрые, на нём был френч защитного цвета. Он попросил нас подойти поближе к столу, а мне предложил изложить суть дела. Я сказала главное из того, что обдумала ещё по пути. Дзержинский ни разу не перебил меня. Присутствовавшие при этом секретарь и ещё два человека молча слушали меня. Затем Дзержинский предоставил слово Собаковичу и попросил у него документы. Собакович положил на стол свой документ и очень спокойно и вежливо заверил товарища (он особенно уважительно произнёс это слово) Дзержинского в том, что здесь имеет место какое-то недоразумение, что он, как человек военный, отдаёт должное бдительности молодой девушки, но он-то здесь ни при чём, и предложил товарищу Дзержинскому связаться с командиром своей части.

 

Дзержинский тоже вежливо ответил, что он сам знает, что ему надо делать и с кем связываться. А Собаковичу предложил сесть за соседний стол и записать свои показания, что тот довольно быстро сделал.

 

Дзержинский взял у него исписанный листок, бегло просмотрел его и сказал:

- Ладно, постараемся во всём объективно разобраться, Вам придётся до следующего вызова никуда из города не отлучаться, это ясно Вам?

Совершенно спокойно Собакович ответил:

- Безусловно. Я явлюсь к Вам по первому вызову без всякого промедления. Он козырнул и пошёл за милиционерами. Меня Феликс Эдмундович задержал и попросил ещё раз повторить мой рассказ. Я хорошо помню свой ответ. Вот он:

- Подлинной фамилии этого заклятого врага советской власти, начальника одной из деникинских контрразведок я не знаю. Солдаты говорили нам, что и эта фамилия, возможно, фальшивая, но там, где я была, он зверствовал именно под этой фамилией. Мы – заключенные звали его между собой даже не собакой, что так близко было к его фамилии, и что очень соответствовало его моральному облику, а "зайцем" из-за его заячьей губы. Посмотрите на него. Из миллиона подобных ему существ (человеческих не могу сказать) я узнала бы его по заячьей губе. Конечно, он не помнит меня, таких у него было много, а он бандит и садист был для нас одним.

 

И снова я рассказала о пытках расстрелом, об игре в живые шахматы, собственно, я повторила то, что говорила и при Собаковиче, но намного подробней и достоверней.

 

- Слушай, дочка, - сказал Дзержинский, терпеливо и внимательно выслушав меня. - А не кажется ли тебе странным, что он рискнул на такой камуфляж, несмотря на столь явную улику, как его заячья губа? В конце концов, ведь кроме тебя ведь мог и ещё кто-нибудь встретить его.

 

Я ответила:

- Думаю это потому, что он не рассчитывал, что хоть кто-нибудь из его пленников остался в живых. Я знаю, что перед уходом из Киева они всех пленников до единого расстреляли. И я, безусловно, числилась убитой, так как упала в яму, и никто не стал разбираться, упала я живая или убитая. Какой живой человек сделал бы это?

- А ты зачем сделала?

- Сама точно не пойму. То ли подумала, что так будет лучше, это было похоже на самоубийство, я очень болезненно переживала мученическую смерть товарищей, то ли мне стало плохо, и я не устояла на ногах, не могу точно сказать, ведь это, действительно, изощреннейшая пытка, не знаю даже, применялась ли она ещё где-нибудь, или только у Собаковича.

 

Я даже рассказала о страшной смерти Виталика Крылова, который на наших глазах истекал кровью после того, как у него отрезали всё, что только поддавалось этому зверству.

- Ну, а как же ты спаслась из этой страшной ямы? – спросил Дзержинский.

Я всё рассказала. И вдруг на меня нашло опасение, может быть, я действительно ошиблась, и заячья губа просто совпадение.

Дзержинский успокоил меня.

- Не волнуйся, разберёмся.

- Если я ошиблась и возвела клевету на красного командира, я готова стать к стенке, - сказала я твёрдо.

- Чудачка, - рассмеялся Дзержинский. – Уверен – ты не ошиблась. Мы ещё вызовем тебя. Сейчас я позвоню Грише (нашему секретарю Краснопресненского райкома партии, которого вся Москва знала и звала только по имени, исключение составлял только Ленин, который звал его "товарищ Гриша", впрочем, я кажется, уже говорила об этом), объясню ему твоё опоздание на работу, дам тебе машину. А ты спокойно работай и жди нашего вызова.

 

В течение трёх недель меня не вызывали. Я места себе не находила от тревоги. И, наконец, вызов поступил.

 

Секретарь райкома Гриша Беленький поехал со мной. Как только мы вошли в кабинет Дзержинского, он вышел из-за стола нам навстречу, светлая улыбка буквально озаряла его доброе лицо, он одновременно пожал мне и Грише руки и весело сказал:

- Ну что ж, дочка, придётся тебе стать к стенке.

Я побледнела. Почему же тогда столько радости на его лице?

Дзержинский весело рассмеялся.

- Да я шучу. Ну, Гриша, тебе повезло, это не инструктор у тебя, а сокровище. Какой притон с её лёгкой руки мы раскрыли! Какой притон!

 

Я расплакалась от счастья.

- Чего ты, дочка. Радоваться надо, а не плакать. Ну, иди сюда, у нас для тебя припасён сюрприз.

 

И он вручил мне медаль "Отличнику Чрезвычайной Комиссии Советского Союза".

 

Я ещё пуще заревела. Гриша наступил мне под столом на ногу, требуя успокоиться, взять себя в руки.

- А как она у тебя живет, Гриша? – спросил Дзержинский Беленького.

- Всё в порядке, Феликс Эдмундович. У неё хорошая большая комната на Первой Тверской-Ямской улице. С ней живёт мать и малыш. Отца у малыша нет. Девушка она грамотная, серьёзная.

- То-то, - сказал Дзержинский. – Ну, дочка, хватит сырость разводить. Ещё кого встретишь, мчись к нам, мы таких супчиков не упустим.

- Мне хотелось бы встретить тех солдат, которые спасли меня из ямы с большим риском для себя. Но они не попадаются мне.

- Попадутся, тоже приводи к нам, мы и их поблагодарим. А сейчас идите, успокойтесь, всего вам самого доброго и хорошего.

 

К сожалению, эта медаль у меня не сохранилась. В 41-ом году у меня родился сын за месяц до объявления войны. Был он недоношенный, слабенький, моего мужа тут же мобилизовали на фронт, а нас эвакуировали в Башкирию. Можно было брать только самый минимум вещей. Весь свой архив я заперла в ящике письменного стола, а по возвращению в Москву не нашла ни стола, ни архива, ни своей библиотеки. Люди из разбомбленного дома, которых поселили в нашей квартире, отапливались моей библиотекой и архивом. Ничего я не нашла, в том числе не нашла и медали Дзержинского. Вероятно, её можно было восстановить, но мне казалось это неудобным, главным образом потому, что стыдно было признаться, что я не уберегла такую реликвию. А Гриши Беленького, который был свидетелем вручения мне медали, не было в живых, он пострадал в период культа личности. Так я и сохранила только в памяти и сердце эту дорогую, просто бесценную реликвию.

 

Здесь я должна ещё добавить, что родные и близкие так нажимали на меня, что однажды я решилась позвонить в ОГПУ. Там ответили, что и у них не все архивные данные сохранились, по всей видимости, и материалы моей награды пропали.

 

Hosted by uCoz
Hosted by uCoz